Ему хотелось обдумать случившееся, обдумать неторопливо и основательно. Он брал в пригоршню песок, пропускал его между пальцами тонкими желтыми струйками. За несколько раз насыпал перед собой бугорок с острой вершиной. Мысли путались, и он резким движением ладони разрушил песчаную пирамиду. Долго и бездумно смотрел на подлесок, подступивший к самому обрыву. Потом улыбнулся: если чуть-чуть пофантазировать, молодые деревья очень походят на его ребят. Вон кряжистый дубок, его корни крепко держат землю от осыпи, листья его редкие и маленькие, а кора уже шелушится, как у старого мудрого дуба. И если дубок напоминает Кроткого, то вон тот упругий ясень – Донскова. У деревца крепкие длинные ветки, из таких выгибают хорошие боевые луки. Ясеневая жестковатая крона звенит под мягкими порывами ветра, как спущенная тетива.
Дулатов разыскал в подлеске и «Романовского»: издалека трудно было разобрать, какой породы это дерево, оно заслонялось другими, было все время в тени, и поэтому ствол, тянущийся вверх, был тонким, хрупким. Дереву не хватало силы, и только на самой макушке оно сумело выбросить несколько неказистых веточек.
Романовский лежал в кустах, уткнувшись лицом в сложенные руки. Над ним звенели комары, путались в густых каштановых волосах, липли к шее и рукам, но он не поднимал головы, не шевелился. Если бы затих лес, не тенькала пеночка в орешнике, не журчал поблизости ручей, можно было бы услышать глухую брань, которой Романовский отвечал на свои горькие думы.
Почему удрал? Что заставило ломиться через кусты, падать, обдирать колени? В чем он провинился, чтобы так трусливо скрыться? Ни в чем! И все же, когда увидел перед собой инструктора, какая-то неведомая сила подняла и заставила бежать.
Он быстро опомнился. Ну и что? Ведь скрылся, не вернулся! Так же беспричинно оторопел, когда лейтенант застал его в ангаре. Сказать бы о разрешении начальника цеха работать до выставления сторожевого поста, а он не сказал. Не сумел объяснить, для чего делает нож, Володька поругал его тогда, обозвал. И правильно. Трус!
В орешнике опять то же острое чувство мгновенного страха. Нет, не зря заставляет Владимир прыгать в воду с десятиметрового трамплина. Пока летишь, умираешь дважды. И это чувство у него с детства.
Борис вздохнул, сел, стряхнул сухие листья и комочки земли с гитары, которую даже в паническом бегстве не забыл прихватить, и тронул струны. Тонко, жалобно откликнулся резонатор.
Гитару сделал отец. Грубые пальцы рабочего кузнечного пресса выточили каждую дощечку, лаская, отполировали гриф, на самодельном токарном станочке вырезали фигурные колки. И когда инструмент засиял лаком, отец протянул его сыну: «Моими клещами только подковы гнуть, а не играть. Так что струны сам натягивай, Борька. Подарок тебе. И положено, брат, обмыть!»
И «обмыл». Пьяным отец был каждую субботу. Приходил домой и поднимал пудовый кулак на мать. Почему? Борис стал догадываться недавно. А тогда, обозванный «байстрюком», в ужасе забивался под койку и свивался в клубочек. «Не прошу-у!» – ревел отец.
В воскресенье батя опохмелялся, просил прощения у матери, а сыну позволял разбирать именной «смит и вессон» – револьвер, подаренный лично Климентом Ворошиловым за ликвидацию банды. Это было самой большой радостью Бориса. Потом они пели. Первой песней, которую разучил Борис на гитаре, была «Каховка». От нее батя мягчел, надевал выходную робу и шел в заводской сквер снимать свой портрет с доски Почета.
Но вскоре опять приходила суббота. Рос Борька на материнских слезах. Трезвый отец научил сына красиво работать, а субботние пьяные скандалы поселили в мальчике страх перед силой, перед авторитетом, перед всем неожиданным и непонятным.
Ясным июньским утром сорок первого года воинский эшелон увез отца на запад. Недалеко уехал солдат-доброволец от дома, попал под бомбу, упал – будто споткнулся, да не встал.
–
…С десантниками было проще, чем думал лейтенант Дулатов. И Донсков и Романовский встречались с ними не для пьянства. И пили не самогон, а домашний солодовый морс, обменянный на хлеб у Мессиожника.