И в продолжавшейся тишине, чтобы уничтожить ее, Дмитрий голосом чуть торжественным, но больше веселым заговорил нараспев:
Дмитрий оборвал чтение на этих словах «все выше», стал наливать из бутылки.
— Ну, дальше?! — перестав всхлипывать, спросила дочка Наташи и Семена.
— А дальше я, Леночка, еще не написал.
— Как не написал?! — Она шагнула к нему, своему дяде, положила руки на плечи, заглянула в глаза. — Ты что это говоришь? Ты какое имеешь право не написать дальше?
И только теперь за столом зашевелились, заговорили:
— Ты когда, когда их допишешь, эти стихи?
— Не знаю, Лена. — Он осторожно снял ее руки со своих плеч. — Я это стихотворение пишу всю жизнь. И оно никак не дописывается.
— Ты… — Девушка зачем-то поглядела на свою мать, на бабушку. — Ты его пишешь для нее, для Галины из Винницы?
Теперь Дмитрий оглядел всех, усмехнулся:
— Не знаю. Может быть, для нее, может быть, нет… Мне просто хочется передать в нем ощущение полноты, беспредельности и нескончаемости жизни…
Анна и Наташа, слушая их разговор, улыбались. Поликарп Матвеевич Кружилин, тоже наблюдая за Дмитрием и Леной, сказал вполголоса Зубову:
— Федор Савельев пренебрег тем опытом столетий, о котором армянский поэт говорил. Но брат ему этого не простил. Старший сын, Семен, поступил бы со своим отцом так же. И два младших сына — ни Дмитрий, ни Андрей — не простили. В этом — суть нелегкой истории человечества.
Василий Кружилин мягко спрыгнул на гравий, поставил чемоданчик, положил на него плащ и закурил. Поезд тотчас же вздрогнул, заскрипел, и зеленые, до блеска отмытые дождем вагоны поплыли мимо. С вагонов еще капало.
Там, откуда только что вынырнул пассажирский состав, по-прежнему бушевала гроза, тяжело клубились иссиня-черные тучи. А здесь небо было чистым, земля совершенно суха, и лишь запыленная крыша деревянного блокпоста чуть испятнана упавшими сверху редкими каплями.
— Значит, обманул дождичек-то? — спросил зачем-то Василий у молоденькой девушки в форменном платье, стоявшей неподалеку с желтым, обернутым вокруг древка флажком.
Девушка не отвечала до тех пор, пока не миновал последний вагон. Затем опустила флажок и сказала:
— А когда он здесь у нас по-честному то шел?
И направились в блокпост.
Поезд скрылся за невысокими пропыленными тополями, посаженными вдоль линии, лязг железа затих. Теперь слышно было лишь, как погромыхивает уходящая за горизонт гроза.
Василий взял плащ, поднял чемоданчик и зашагал по мягкому проселку вслед за поездом.
Солнце палило невыносимо. Трава по бокам дороги давно высохла, почернела, в ней дружно трещали кузнечики.
Из любопытства Василий сделал шаг в сторону. Трава тотчас захрустела под ногами, как сухари, из-под сапог взметнулись облачка пыли, и кузнечики брызнули во все стороны.
Скоро проселок повернул в сторону от железнодорожной линии, побежал среди лугов. Сладко запахло разомлевшими травами, перегретой землей.
Кузнечиков теперь не было слышно, и ничего не было слышно, кроме одинокой песни жаворонка.
Василий поднял голову, поглядел в бездонную голубизну неба, стараясь отыскать там певучую птичку. Но ничего не увидел, кроме высоты, необъятного простора да плавающего в этом просторе косматого солнца, которое тотчас же ударило его по глазам — и тогда на небе мгновенно проступили миллионы черных точек. Точки быстро увеличивались, превращались в круги, в бесформенные пятна. И все небо затянуло сплошной чернотой.
А жаворонок все же был где-то там, в вышине. Он, кажется, поднимался все выше и выше, стараясь унести ввысь свою песню. Но, видимо устав, умолк вдруг, птичья песня будто беззвучно упала вниз.
«И правильно, — подумал Кружилин, продолжая шагать по проселку. — Зачем уносить песню в пустое, безжизненное небо? Кто ее там будет слушать? Кто ей обрадуется? И само небо-то хорошо и красиво только здесь, над землей, где живут люди. А выше оно черное и холодное. — Подумал и смутился: — Что это я? Мысли какие-то… как у девчонки».