Василий шагнул к повозке, взял. Руки у него при этом затряслись, от голодных спазм в желудке возникла резь, а в глазах неизвестно от чего навернулись слёзы. Немец заметил их, нахмурился, опять полез в корзину, вынул оттуда небольшой кусок сыра и луковицы.
— Nehmen Sie. Ich habe sonst nichts.[22]
— Спасибо. Данке, — сказал Василий.
— Ja, ja… Auf Wiedersehen[23], — торопливо проговорил старик, дёрнул вожжами.
Назаров и Василий, оба в грязных лагерных шинелях, из-под которых выглядывали полосатые брюки, стояли на дороге, провожали глазами двуколку. Немец остановил вдруг лошадей, пошарил на дне повозки, выбросил что-то на дорогу и взмахнул плетью.
Это оказались крестьянские залатанные штаны. Подобрав, Назаров медленно натянул их поверх лагерных, торопливо проговорил:
— Я говорил — встретим добрых людей. И ещё встретим, переоденемся потихоньку. Давай немножко поедим.
— Чёрт его знает, что за старик, — сказал Василий. — А если он сейчас солдат сюда приведёт?
— Не-ет. Зачем бы тогда штаны кинул? Нет…
Они присели у какого-то ручья, той же железкой, которой рыли подкоп под проволокой, отрезали по кусочку хлеба и сыра, поели.
— Ну что ж, Василий. Бреславль, Бреславль… В ту сторону теперь и пойдём, опять к Польше. От Бреславля Польша уже недалеко… Чует моё сердце — выберемся.
На всякий случай они всё же отошли от ручья и от дороги на порядочное расстояние, в глухом каком-то овраге легли спать. И, уже лёжа, Максим Назаров проговорил вдруг:
— Ты знаешь, Вася, если нас… будут ловить, я живьём не дамся. Под пулю лучше. Я не могу переносить побоев, не могу…
И вот тогда-то впервые шевельнулась у Василия неприязнь к Назарову. Точнее — какое-то беспокойство и досада. Но он ничего не сказал ему тогда, подумал лишь, что в штанах, которые бросил им на дорогу старик немец, Назарову теперь теплее, и это хорошо, как-никак он недавно лишь оправился от ранения и, конечно, намного слабее сейчас его, Василия.
…За загородкой Климкера послышались громкие пьяные голоса, грохот падающего стула. Потом Василий увидел, что дверь загородки распахнулась, оттуда вышел сперва Айзель, затем Назаров. Выйдя, Назаров не удержался на ногах, его мотнуло к Айзелю, тот чертыхнулся, толкнул Назарова от себя прочь, к вышедшему из загородки Климкеру. Староста блока подхватил его, иначе Назаров грохнулся бы на пол.
Айзель захохотал.
— Слаб ты ещё, как эти… ангелы. — Айзель хлестнул плетью по ближайшим нарам, но никого, кажется, не задел, во всяком случае, никто не проснулся. — А тебе сила нужна. Ешь больше.
— Спасибо, господин… господа, — пьяно промямлил Назаров.
Все втроём ушли из блока, оставив дверь в загородку старосты открытой. Но Климкер тут же вернулся, захлопнул за собой дверь, потушил в каморке свет.
Да, продолжал думать Василий, капитан Назаров тогда сказал правду — побоев он боялся, переносить их не мог. Через несколько дней, а вернее сказать — ночей они подошли к железнодорожной насыпи. И едва намерились перейти её, как раздалось зловещее: «Хальт!» Возле насыпи был, оказывается, скрытый пост, который они не заметили.
Били их жестоко там, возле насыпи, били по дороге, били в каком-то лагере, где собирали пойманных беглецов. Едва теряли сознание — обливали водой и снова били.
Когда и Василий, и Назаров готовы были отдать богу душу, их отправили снова в Ламсдорф.
С этого-то момента и начал Назаров меняться. В лагере их снова били за побег, они отсидели по месяцу в карцере, но и это всё вынесли, раны от плетей стали потихоньку зарастать, синяки и кровоподтёки рассасываться. Но капитан Назаров делался всё более молчаливым, угрюмым, начал уединяться. Зимой сорок первого — сорок второго они строили из кирпича какие-то воинские казармы, Назаров старался работать где-нибудь в одиночку и почему-то на виду у немцев.
Когда его, Василия, в Ламсдорфе изодрали собаки, Назаров ничего не сказал, единого слова не проронил даже, лишь на глазах выступили слёзы. Василий думал, что это слёзы сочувствия, долго так думал. А после, уже тут, в Бухенвальде, понял — нет, эти слёзы выступили у него тогда просто от страха перед той болью, которую снова мог ведь испытать и он. И этот же страх, когда их перевели в следующий лагерь в Галле, заставил его отказаться от нового побега. «Мы в самом центре Германии. Разве выберешься… Если хочешь, иди один. Но не советую…» Такое что-то он говорил, отворачивая глаза. Мучили его, видно, ещё остатки совести.