К Димке она относилась теперь не так, как прежде. Что произошло с ней за это лето, особенно после того случая на прополке, когда приезжал в бригаду секретарь райкома партии, она не знала, не понимала, но чувствовала — что-то произошло. Мир был полон теперь ещё большей сложности и непонятности. Оно вроде всё и понятно — ну, уехал добровольцем на фронт Николай Инютин, у которого были, оказывается, какие-то чувства к ней, он приходил даже к ней из Шантары прощаться… Он сильно обиделся на неё, и вот потом чем-то поразила его Лидка, он обещал писать ей, и хорошо, если напишет. Лидка тайно плачет, никто этого не видел, а она знает. Придёт письмо — и Лидка перестанет плакать… На фронт убежал Андрейка… Он, Димка, помрачнел, когда узнал, и в сердцах сказал: «Ну, дуралей! Раздавят где-нибудь, как мышонка». — «Ты ещё не вздумай, как он… Мать же тогда совсем одна останется», — зачем-то сказала она, Ганка. «Отвяжись ты со своими советами! Я что, вовсе болван, что ли?» — ответил он ей резко и грубо, но она не обиделась, считая, что на её необдуманные слова он так и должен был ответить… Погорел весь почти хлеб в колхозе, кроме ржи, которую они пололи, погорели все почти травы, сена колхоз заготовил совсем мало… На фронте разбили немцев под Орлом и вроде погнали их, два дня назад взяли Харьков, скоро, наверное, и Винницу освободят. А тут, в колхозе, тяжело, теперь вот ещё скот болеет и дохнет, а зимой, все говорят, будет ещё тяжелее… Да, всё это само по себе понятно, но за этим за всем что-то есть огромное и непонятное, какой-то другой смысл, большой и важный, который пока не открывается. Но хоть и не открывается, а она уже ко всем событиям и явлениям относится не так легко и беспечно, как прежде. Вот и Димка… Она думала, что он просто молчаливый и угрюмый от природы, а это, вдруг открылось ей, не так. Он просто живёт в каком-то своём мире, куда никого не пускает. Всё о чём-то думает, всё о чём-то размышляет. Она, Ганка, не раз замечала — смотрит он на что-нибудь, на облака, к примеру, и в глазах его… непонятно и что. Не то радость, не то тоска, будто он и не на земле в это время. А раз она видела, как он разглядывал хлебный колосок. Это был обыкновенный ржаной колос, сухой и щуплый. Димка рассматривал его со всех сторон, то поднося совсем близко к глазам, то отставляя. «Чего ты в нём такое увидел?» — спросила она. Он вздрогнул, выронил колосок, но тут же поднял. «Чего пугаешь?» — «Я не пугаю, я только спросила». — «Спросила… — промолвил он как-то со вздохом, устало, вышелушил зёрна на ладонь, опять долго рассматривал. — Вот ты думала когда, что это такое?» — «Ну, хлеб, хлебные зёрнышки, чего же тут непонятного?» — «Многое, — ответил он и совсем по-взрослому добавил, окончательно поразив её: — В сущности, из-за этих зёрнышек все войны на Земле получались. И раньше какие были, и вот эта, что сейчас идёт».
В тот недавний вечер, когда он показал ей каменного великана, она сказала: «Димка! Ведь я тебя совсем не знаю, оказывается!» И это было правдой, с каждым днём она убеждалась в этом всё больше и больше…
До развилки дорог, где росла старая корявая сосна, они дошли молча, уже в сумерках. Димка постоял, прислонившись плечом к сосне, глядя на Звенигору. Каменный великан был на месте, он безмолвно смотрел в темнеющее небо. Будто успокоившись, что тот никуда не делся, Димка опустился на землю. Она тоже села.
— От Сёмки-то все письма нету и нету, — негромко сказал он некоторое время спустя.
— Придёт ещё, Дим.
Он чуть приметно, сдерживая себя, вздохнул. И опять долго молчал.
— Пошли в деревню, Дима. Уже ночь. А то Володька зашипит: «Шляетесь, скажет, чёрт вас знает где, полуночники…»
В Михайловке ребята спали в просторном и тёплом амбаре, и Владимир Савельев по-прежнему был их главным начальником, он строго следил, чтоб к ночи все собирались из карантинов, и, хотя дом его был рядом, спал тоже в амбаре.
— Ты никогда не думала, что мы умрём? — неожиданно спросил Димка.
— Да ты… ты что?! — воскликнула она громко, испуганно. Схватила его за плечо и тряхнула, будто прося опомниться. — Ди-им?!
Он осторожно снял с плеча её руку, но не отпустил, держал и держал в своих горячих ладонях, затвердевших за лето от стеблей осота и сурепки, которых пришлось выдергать на хлебных полях невообразимое количество, от тяжёлых, будто каменных, черенков кос и вил. Ганка попробовала было отнять руку, но он держал её крепко, и она лишь дышала всё сильнее и громче.
— А я вот всё думаю: родится человек, ходит по земле, что-то делает, а потом… потом его не становится на земле, он исчезает без следа. А тут всё так же деревья растут, листьями шумят. И всё так же он, этот каменный великан, смотрит в небо. Днём смотрит, ночью смотрит. В лицо ему то снег сыплет, то дождь мочит. А он всё глядит куда-то, всё глядит…
— Ты ненормальный!
— Это правда, — вздохнул Димка, отпустил её руку. — А что мне делать?
От такого вопроса она растерялась.
— Я… не знаю, Дима, — сказала она еле слышно. — Тебе что, тяжело?
— Да нет. Обидно только, что люди умирают.