По выработавшейся издавна привычке он старался не говорить больше того, чем требовалось в определенной ситуации, ничего не разъяснять и не болтать, понимая, что лишнее слово, лишняя информация может обернуться рано или поздно нежелательно для кого-то, в том числе и для него самого. Сколько раз уж он жестоко убеждался в этом. Тогда, у железнодорожного переезда, не подай он голоса, не поболтай в темноте с немцами о пустяках, не услышала бы его, не обратила бы внимания просто, а значит, не узнала бы потом его эта проклятая Олька Королёва, разведчица Алейникова, и все было бы в порядке. И до сих пор, и кто знает, сколько бы и потом еще сидел он в этой спецопергруппе Алейникова, делал бы свое дело, которое высоко ценил Бергер. Не для Бергера, не для паршивой этой Германии старался он, Алексей Валентик, как и Лахновский. Но Лахновский уже трухлявый пень, для чего ему жизнь? А он, Алексей Валентик, еще поживет! Жизнь еще может распахнуться ему во всю ширь. Только надо быть осторожным и предусмотрительным. Можно вот этого подонка, эту грязную свинью, как немцы правильно называют всех русских, ошеломить сообщением, что не только Алейникова, а еще одного землячка его, Полипова Петра Петровича, бывшего председателя Шантарского райисполкома, знает Валентик, недавно на твоих, мол, глазах приволок его из-за линии фронта и перевел обратно, оставил в тылу у красных. Только зачем? Мало ли какие последствия могут из этого выйти! Их никогда не предусмотришь, эти последствия. И Федору Савельеву о Полипове ничего не сказал, и Полипову о Савельеве, об Алейникове ни словом не обмолвился.
– И чего же он такого про меня тебе наговорил? – спросил Федор, нервно растерев жесткой подошвой немецкого сапога окурок. – Какие сказки?
– В гражданскую войну партизанил ты, говорил, отчаянно.
Промолвив это, Валентик опять стал смотреть на Федора в упор, с презрением, пронизывая холодными зрачками насквозь, точно Лахновский своей тростью. И Федор с тоскливой обреченностью подумал, что спасения от этого человека нет и не будет, что Лахновский со своей тростью, кажется, просто щенок против Валентика. Только что Федор был равнодушен ко всему на свете, в том числе и к собственной смерти, с облегчением даже ждал ее, а теперь вдруг в затылке и в висках похолодело, в сознании уныло заворочалось, заскребло, больно отдавая во всей голове: неужели смерть? Неужели смерть – и все потухнет в сознании?! Все останется здесь – земля, травы, эти вот серые предутренние облака, Анфиска... Вот эта фляжка со спиртом останется, кто-то, живой и невредимый, будет из нее пить, а его, Федора, не будет! Его не станет – раз и навсегда. Он сгинет, а на земле над его прахом будет светить солнце и плескаться звездное море, греметь грозы и мести снежные метели.
– Зачем, сволочь, я тебе понадобился? Зачем?! – прохрипел он.
– Не знаю... Да и не нужен ты мне пока. Потом, может быть... – вяло проговорил Валентик.
– Когда потом? Что потом? – вскрикнул Федор.
– Не знаю, не знаю, – еще протянул дважды Валентик и вздохнул. И продолжал так же тихо и раздумчиво, будто не замечал теперь возбужденного состояния Федора: – Советские войска снова приближаются. Под Харьковом тоже черт-те что творится. Да и вообще, судя по всему... Даже этот подонок, этот Лахновский, считает, что Сталинград – это только цветочки... Заметался, как крыса.
Валентик неожиданно дернулся, в одну секунду преобразился и, схватив Федора за плечи, остервенело затряс его.
– Ты понимаешь?! Понимаешь?! Видел, как мечутся крысы в огне?! Ну, нет... Я не замечусь. Я буду драться до последнего! До последнего вздоха! Как свирепый пес! Как дикий зверь!
В утреннем полумраке глаза Валентика горели действительно каким-то звериным, зеленоватым огнем.
– Отцепись... ты! – прокричал Федор ему в лицо, стараясь сбросить его руки со своих плеч. – Не Лахновский, а ты... полные штаны уже наклал.
Когда Федор оттолкнул от себя Валентика, тот опять же мгновенно успокоился, прежним голосом проговорил:
– Я – нет. Но такие люди, как ты, Федор Силантьевич, скоро мне понадобятся... Ну, пойдем, что ли, снова посты проверим.