Она не закончила фразу и ушла, заплакав, прихватив только небольшой чемоданчик с платьями. Больше он никогда её не видел, но её слова всё время звучали в ушах. Сперва они раздражали его, доводили до белого каления, но потом он начал спокойно размышлять: почему же она бросила ему на прощанье именно эти слова? Неужели он действительно туп и глуп, неужели он сажает людей невиновных? Взять хотя бы Ивана Савельева. Он с чистой совестью арестовал этого бывшего белобандита. Тогда, в девятнадцатом году, почуяв гибель, решил схитрить этот Иван, головой атамана банды выкупить свою жизнь — и, застрелив его, вызволив из плена дочь Кафтанова, Анну, явился к партизанам. И командир отряда Кружилин, и Анна, и многие другие поверили было в чистые намерения Ивана. Только он, Алейников, да родной брат Ивана Фёдор не верили. И оказались правы. Не разоружился Иван, не примирился в душе с новой властью — и вот эта история с двумя жеребцами… Всё ясно же: хоть таким способом ущипну, мол, Советскую власть. Самым рьяным его защитником был Михайловский колхозник Аркашка Молчанов. Защитник, а может, пособник. К тому же, сидя в КПЗ, начал Советскую власть грязью обливать. Что же, выпускать его на волю, давай, мол, и дальше защищай врагов народа, помогай им, поноси Советскую власть?
Когда же все доводы относительно виновности Ивана Савельева и Аркадия Молчанова показались ему шаткими, наивными, а потом и глупыми до предела, до бесконечности?
Как бы там ни было — с ним, Алейниковым, что-то произошло, и он, ужаснувшись, увидел себя словно в другом свете!
Это было очень странное и очень сложное чувство. Алейниковых словно стало два, один из них будто стоит где-то, освещённый сверху невидимым прожектором, а другой находится рядом, в темноте, смотрит на этого первого, освещённого со всех сторон, смотрит с удивлением, с отвращением, со страхом.
Алейников с каждым месяцем седел всё больше, с головы посыпался волос, на темени стала просвечиваться кожа. Он становился всё мрачнее и замкнутее, глаза его совсем провалились под лохматыми бровями, рубец от шашки полковника Зубова на левой щеке наливался мертвенной, могильной синевой, а в минуты раздражения и гнева вспухал и делался чёрным, что придавало и без того угрюмому его лицу зловещее выражение.
Всё чаще приходили думы, что он, Алейников, в сущности, подлец и преступник, что придёт время — и люди жестоко спросят с него за его деятельность. Такое время наступит. Наступит и принесёт ему вечное облегчение. Но когда оно наступит? Сколько ещё ждать? А не лучше ли это самое облегчение подарить самому себе сейчас, не дожидаясь того времени?
Это были мысли о самоубийстве.
Впервые они мелькнули у него в конце тридцать восьмого, после ареста председателя райпотребсоюза Василия Засухина и заведующего райфинотделом Данилы Ивановича Кошкина. Он забрал их одним заходом, как обычно, на рассвете, в самое глухое время.
Засухин, со времени гражданской погрузневший, заплывший жирком, вышел открыть дверь сам и, стоя в накинутом на нижнее бельё полушубке, по очереди оглядел пятерых ночных пришельцев, как-то печально, осуждающе вроде, покачал головой.
Ночь была не очень морозная, светлая. Луна стояла высоко. Снег, нависший под застрехой, толстыми пластами лежавший на поленнице берёзовых дров, шапками торчавший на столбах невысокого заборчика, искрился под мягким и мирным лунным светом, отливая голубизной. И нижняя рубаха Засухина под разошедшимися полами чёрного полушубка, и смятые подштанники были голубоватыми. На плоских, дёргавшихся щеках Засухина тоже лежал какой-то неживой, синевато-чёрный отсвет. «В сущности, он уже мертвец, и понимает это», — подумал тогда Алейников, в голове его что-то замутилось. Чтобы не упасть, он упёрся голой ладонью в заснеженную поленницу.
Засухин перестал качать головой, щёки его перестали дёргаться, он шумно и облегчённо вздохнул, как человек, окончивший тяжёлую работу, и сказал:
— Я — сейчас, ты подожди, Яков, тут… Жена и детишки спят, не надо будить. Бельишка маленько, мыла можно взять?
— Бери, — сказал Алейников, чувствуя, что голова кружится ещё сильнее, что он в самом деле может упасть.
Когда уходили со двора, сквозь закрытые ставни донёсся протяжный и приглушённый женский вой, а потом и детский плач.
Данило Кошкин не встретил их на крыльце, как Засухин, дверь открыла жена Кошкина, со сна ничего не могла понять. А когда поняла, вскрикнула, схватилась за горло, точно хотела задушить сама себя, осела на колени. Потом вскочила, хотела захлопнуть двери, но Алейников вставил в притвор ногу в жёстком валенке и, зайдя в сенцы, перешагнул через кинувшуюся ему с плачем в ноги женщину.