— Из санатория, деточка, — усмехнулся Макар. — Отец тебе привет передавал.
— Он живой?.. Ой, что это я! Вы его давно видели?
— Живой-здоровый, — всё усмехаясь, ответил Макар. — Что ему сделается?
Макар всё глядел и глядел на Маньку, на её полные, голые до локтей руки, на её большие и тяжёлые, как арбузы, груди. Она смутилась ещё больше, чувствуя, как жаром цветёт лицо.
— Расскажите, как он… — пролепетала она.
— Некогда, голуба. Потом как-нибудь.
И пошёл вдоль улицы, свернул в переулок. Манька постояла и тихонько зашагала к Громотухе.
Стесняясь своей полноты, она купалась всегда в одиночестве, где-нибудь подальше за селом. Выкупавшись, долго, до самого вечера, лежала на горячих камнях, подставляя солнцу то спину, то живот, думала об отце, глядела, как светлая речная волна моет гальки. Когда солнце покатилось вниз, пошла домой.
Возле села на берегу опять увидела Макара. Несколько парней и девушек, окружив Кафтанова, молча слушали, как он бренчит на гитаре. Тут же был и Гвоздёв.
— Классные песни… За душу берут, — говорил он Кафтанову. — А ну, ещё раз про этого ревизора чужих квартир. — И, увидев Огородникову, подбежал, схватил её за руку. — Хо! Привет с поклоном! Давай в нашу компанию.
— Не лезь! Не прикасайся!
Все поглядели на Огородникову. Поглядел и Макар.
— Ну-ка, Гвоздь, отвались, — тихо сказал он.
Гвоздёв удивлённо заморгал, глядя то на Кафтанова, то на Огородникову. Протянул: «О-о!» — и отступил.
Откуда-то из степи подошли Верка с Семёном. Вера попросила как можно скорее дошить ей платье, заказанное неделю назад. Манька обещала.
Когда Вера с Семёном ушли, Огородникова ещё постояла минут десять, послушала Макаровы песни и тихонько пошла вслед за ними.
В Шантаре она услышала о войне. Это её не испугало, не удивило. Она только подумала, что Лёньку Гвоздёва тоже возьмут на войну и могут там убить. «Ну и хорошо… Так ему и надо…» — с ожесточением размышляла она. Рука в том месте, за которое её схватил Гвоздёв, горела, будто обожжённая.
Придя домой, она переоделась в лёгкий халатик, раскрыла настежь окно, легла на кровать, до вечера смотрела в потолок, смутно думая о войне. Почему-то представлялось, что Лёнька Гвоздёв лежит на земле окровавленный, протягивает руки к санитаркам — точь-в-точь каких она видела недавно в кино, — а те проходят мимо, не обращают на него внимания. И правильно, думала она, пусть подыхает. Потом она представила себя на месте одной из санитарок. Вот она подошла к Лёньке. Никто не подходит, а она подошла, перевязала, потащила в лощину, где стоят палатки с красными крестами. И когда притащила, Лёнька сказал ей: «Спасибо. Ты меня спасла. Теперь я обязательно на тебе женюсь…» А она ответила ему с презрительной улыбкой: «Ты меня обрадовал… Я тебя спасла, но знай, что всё равно нет для меня человека противнее, чем ты…» Гвоздёв на это криво усмехнулся, несмотря на свои раны, встал, схватил её, как сегодня на берегу, за руку, швырнул на пол. Потом подбежал, навалился тяжёлым телом, задышал в лицо тяжёлым водочным перегаром. Она хотела вырваться, но не могла, хотела закричать, но крик её захлебнулся…
Потом девушка уже не соображала, что с ней происходит и где — во сне или наяву. Кто-то действительно мял её, зажимал горячей ладонью рот, вдавливая её голову в подушку, жадно шарил рукой по её голому телу.
— Лёнька! Пусти… Не смей! Лёнь… — сдавленно крикнула она.
— Какой тебе Лёнька, дура! — раздался голос, от которого, как в горячем жару, зашлось и будто лопнуло сердце, а в закрытых глазах что-то вспыхнуло и потухло…
Очнулась она от удушливого табачного запаха. В комнатушке было темно. В полосе лунного света, падавшего из окна, торчала взлохмаченная голова Макара Кафтанова. Он, сидя на краешке кровати, курил, и, когда делал затяжки, от папиросного огня меденел, будто тоже раскалялся, кончик его тупого, с широкими ноздрями носа.
Всё тело её было разбито, раздавлено, где-то внутри, там, где сердце, саднило, стонало и, кажется, сочилось, истекало чем-то горячим.
— Что ж ты, голуба, окно-то на ночь открытым оставляешь? — спросил Макар, почёсывая под рубашкой грудь.
Манька всё глядела, как раскаляется и тухнет кончик его носа, потом медленно повернула голову к стене и, сотрясая кровать, тяжело зарыдала.
— Значит, Марья, дело обстоит так, — не обращая внимания на её слёзы, глухо, не торопясь, точно вгоняя каждое слово, как гвоздь во что-то твёрдое, неподатливое, начал говорить Макар. — Отца твоего в живых нету. Заели его собаки во время побега из тюрьмы. Но ты не жалей, он был не сапожником вовсе. Фамилия его не Огородников, Михаилом Косоротовым его звали. В не так далёкие времена он, голуба, в белой армии хорошо служил, по допросной части большим мастером был. Потом… Ну, и потом немало хороших дел совершил. Всего тебе знать не обязательно. Но вот судьба, как говорится, индейка… Теперь я о тебе заботиться буду. Про нужду забудешь. От тебя требуются две вещи: спать со мной иногда и — второе — молчать. Чтоб ни одна душа про это моё логово не знала. Иначе глаза выну и заместо бус на шею тебе подвешу…