Однажды в числе других мужиков и женщин он привез на заимку и Лушку Кашкарову.
— Вот, Федька, — он хлопнул Лукерью по крутой спине, — все печенки она мне изъела: свози да свози к Федьке.
— Что говоришь-то, Михаил Лукич? — взмолилась та.
— Перечь у меня! — зыкнул Кафтанов и отвернулся, будто забыл о ней.
В тот раз Кафтанов гулял дня три, и все это время пьяная Лукерья, как тень, ходила за Федькой, сторожила каждый его шаг, норовила обнять при каждом удобном случае.
— П-пошла, стерва, — говорил свое обычное Федор, отбиваясь под свист и гогот кафтановских гостей.
На второй день, под вечер, выбрав время, она шепнула ему трезвым и, как показалось Федору, жалким голосом:
— Пожалей меня, Федор… Они балаган устраивают, не понимаешь, что ли? Не могу я Мишку ослушаться…
— Все равно уйди! Не лезь! — отрезал Федор.
На ночь он ушел в лес, ночевал в стогу сена.
На третий день он стал ходить по заимке с плетью, той самой, которой Кафтанов Отстегал когда-то Лукерью.
— А-а, не получаетца, паскудная твоя р-рыла?! — пьяно и злорадно гремел Кафтанов, крутя распухшей, разлохмаченной головой. — Талантов не хватает?! Н-ну, гляди у меня, последний день сроку…
В этот «последний» день, как обычно, надо было топить баню. Сунув плетку в сапог, Федор натаскал в огромный казан воды, присел отдохнуть возле стенки, на припеке. Силантий, растопив баню, приткнулся рядом.
— Уходи, Федор, в лес от греха, — сказал старик. — Возьми ружье да уходи… Ведь он, Кафтанов, гляди, и в баню тебя с кобылой этой загонит. Им что, потеряли обличье-то людское…
— Они потеряли, а я нашел… Я с первой минуты понял, что не Лушка, а сам Кафтанов со мной играется. Но я его переиграю.
— Как это?
— Так… Отойди-ка, батя… Вон Лушка вышла, меня вызревает. Отойди.
Старик, кряхтя, поднялся, поплелся в конюшню.
— Федя… Федя… — немедленно метнулась к бане Лукерья.
— Прочь! — толкнул он ее в грудь, ушел за дом.
— Федя… Пожалей… — Женщина догнала его.
В окнах мелькнули лица кафтановских гостей. Заметив это, Федор схватил Лукерью за волосы, бросил на землю. Сверкая оголенными ногами, она покатилась по траве. Федор выхватил из-за голенища плеть и принялся остервенело хлестать ее по этим голым ногам, по спине, по голове. Из дома пьяно заулюлюкали, закричали, засвистели. Лукерья хотела встать, но снова упала, сжалась, укрывая голову, и только вздрагивала под его ударами…
Опомнился Федор, когда его самого кто-то схватил за шиворот, сильно встряхнул.
— А ежели изувечишь бабу?! — чуть не царапая его бородой, рявкнул Кафтанов. — Глаз выстегнешь, тогда что?!
— Ничего, одноглазая походит! — крикнул Федор и, разгоряченный, рванулся из кафтановских рук. Но вырваться не мог.
— Ишь ты волчонок! — вдруг рассмеялся Кафтанов, отпустил Федора, пнул все еще валяющуюся на траве Лукерью. — Пошла. И ты пойдем. По рюмке еще проглотим — да в баньку.
— И пить не буду. Не могу.
— Ну и ладно, — покорно согласился Кафтанов. — Так посидишь рядом. А потом в баню пойдешь со мной. В первый жар. Люблю я в первый жар ходить.
Часа два спустя Федор, зевая, как рыба, выброшенная на берег, лежал на прохладном и скользком банном полу, а Кафтанов парился на полке, остервенело хлестал себя веником.
— Федька-а! — то и дело кричал он сверху, невидимый в густых клубах обжигающего пара. — Еще плесни ковшичек…
Федор вставал, и сразу будто кипятком ошпаривало ему уши, нос, щеки, всю голову. Он торопливо черпал из жбанчика специально приготовленный отцом для этой цели квас, плескал на раскаленные камни и плашмя падал на пол.
«Как он не сварится там?» — задыхаясь, думал о Кафтанове.
Напарившись, Кафтанов выбегал наружу, с разбегу бултыхался в озеро, плавал в холодной воде, как тяжелое бревно, снова забегал в баню, натягивал кожаные рукавицы и шапку, опять лез на полок…
Одеваясь в предбаннике, он сказал:
— Вот и хмель весь долой. Первое средство. Завтра с утра за дела примемся. А как же! Наше дело такое — пей, да дело разумей. Сомлел?
— Жарко…
— Поликашка Кружилин — тот крепкий на банный жар. Любил я с ним париться. Знатно он меня веничком обхаживал. Жалко и прогонять было отсюда, да в глазах его резь какая-то появляться начала. Думаешь, из-за баб я его прогнал отсюда? Бабы — это тьфу, их что навозу, мне не жалко, пущай бы любой пользовался. Для того и богом они сделаны. А вот резь в глазах — не люблю. Так ничего-ничего, да иной раз как глянет — будто надвое перережет, сволочуга. «Об чем, говорю, подумал сейчас, сказывай?!» — «Так», — говорит… Да, может, и правду так. А — непонятно. А я не люблю, когда непонятно. Приказчик он хороший, честный. Но ежели резь эта не потухнет в глазах — не погляжу, не пожалею. А у тебя вот рези этой нету. Может, потом появится? А?
— Я… не знаю. Какая такая резь? — спросил Федор, а сам подумал: «Насчет баб-то врет… Ловко поймать хочет».
— Какая… Ну ладно, там поглядим… Дай-ка еще кваску глотнуть.
Натянув исподние штаны, Кафтанов долго растирал рушником потную, волосатую грудь.