Отец говорил, что последние недели она недомогала, и он очень беспокоился за нее. Мы все это подтвердили, но я очень на себя сердилась. Я внушила себе, что, если б я была с ней, этого не произошло бы. Я ведь чувствовала в те дни, перед ее смертью, что она чего-то боялась. Потом мне подумалось, что, может быть, я вообразила это? Ведь в десять лет ума немного.
Слуги шептались, но при моем появлении замолкали и начинали говорить о какой-нибудь ерунде.
Приехала бабушка из Лайон-корта. Она была ошеломлена и озадачена, как и я. Она обняла меня, и мы вместе заплакали.
— Нет, только не Линнет! — все повторяла она. — Она была такая молодая! Как это могло случиться?
Никто не знал. Доктор сказал, что иногда человеческое сердце не выдерживает, приходит его время. Бог видит, что пора человеку уходить, — и он уходит.
Дедушка был в море, как и мои дяди — Карлос, Жако и Пени, но Эдвина приехала. Она выглядела напуганной и сказала, что должна была что-нибудь сделать, что она предвидела это! Она не захотела объяснять, а мы не поняли, что она имела в виду. Эдвина была в таком исступлении, что не могла больше ничего говорить, но я почувствовала к ней симпатию, потому что она винила себя почти так же, как я.
В старой нормандской часовне отслужили службу и похоронили мать на нашем кладбище, возле башни Изеллы. Ее положили рядом с могилой неизвестного моряка, который был выброшен на берег, когда в начале года было кораблекрушение. С другой стороны была могила первой жены отца.
Больше всех — даже больше, чем Сенару — я любила свою мать. Ее смерть стала самой большой трагедией моей жизни. Я сказала бабушке, что никогда не утешусь. Она погладила меня по голове:
— Боль утихнет, Тамсин, и у тебя, и у меня, но сейчас нам трудно поверить в это!
Бабушка сказала, что возьмет меня с собой в Лайон-корт, что там мне будет легче. Я все думала о маме, как в последний раз видела ее. Я никогда этого не забуду: когда я вошла, она встала, и можно было подумать, будто она что-то спрятала. Но, может быть, мне это показалось? Мне было тревожно, что я не с ней. Я чувствовала, что очень нужна ей. А может быть, в тот момент я и не чувствовала этого, а подумала так уже потом? Ведь была еще и Сенара, которая выпила очень много вина, и ей было плохо. Я должна была остаться с ней. Если бы не это, я была бы с мамой!
Сенара сказала, что я не должна винить себя: она была очень больна и естественно, что я осталась с ней. А мама не была больна или, если и была, никто об этом не знал.
— Кроме того, — сказала Сенара, — что ты могла бы сделать?
Ей было тогда всего восемь лет, и я не могла ей объяснить того жуткого чувства, какое было у меня. Это потому, что между мамой и мной была гармония. Я чувствовала, что она знает о чем-то, чего мне не говорила. Если бы она сказала, может быть, я поняла бы. Я помню, как сердилась на себя за то, что еще такая маленькая.
Когда бабушка предложила мне поехать с ней, я сказала, что не могу оставить Сенару, поэтому она разрешила взять Сенару с собой. Сенара с радостью согласилась. Она хотела уехать из замка, и отец не возражал. Я никогда раньше не видела отца таким тихим.
В Лайон-корте я немного успокоилась. Мне всегда нравилось туда приезжать. Лайон-корт был «молодым» домом по сравнению с замком, он казался открытым, искренним… Хотя это слова не для описания дома, но я пользуюсь ими, чтобы противопоставить его замку — хитрому, полному тайн, такому старому: замок стоял еще во времена норманнов, а потом, в годы Плантагенетов, его все улучшали и перестраивали. Бабушка же сказала, что Лайон-корт был выстроен напоказ: Пенлайоны хотели, чтобы все знали, какое у них состояние. Это был дом, который «гордился собой», если можно так говорить о домах (а я думаю, что каждый дом — личность), а будучи «гордым» домом, он был счастлив.
Его сад славился в округе своей красотой. Дедушка любил, чтобы сад содержали в порядке. В это время года сад, конечно, не цвел, но нес в себе обещание весеннего и летнего великолепия.
Нам был виден Плимутский мыс и даже пролив Зунд, где проходили корабли. Сенара любила туда смотреть, а так как она не так страдала, как я, — хотя тоже любила маму — ей начинала нравиться жизнь в Лайон-корте. Иногда она даже громко смеялась, а потом смотрела на меня в испуге. И я говорила ей, что она не должна смущаться, если иногда забывалась, потому что это понравилось бы маме. Она не хотела бы, чтобы мы горевали больше, чем надо.
Моя тетя Дамаск, которой было всего пятнадцать лет, по просьбе бабушки смотрела за нами, но она тоже была подавлена, потому что очень любила мою маму, как и все, кто знал ее.
Вспоминая то посещение, я думаю о нашей печали. Мы не смогли убежать от горя, уехав из замка. Лайон-корт был родным домом моей мамы. Она сидела за большим столом в просторном зале, поднималась по лестницам, ходила по галерее, здесь ела, спала и смеялась. Память о ней была здесь так же жива, как и в замке.