Любая утопия сверхрациональна: фантазия здесь расчислена и сведена к правилу, абсолюту. Утопия Музиля построена по принципу прямо противоположному — "нерациоидному". Он потому ищет новый термин, что рационализм (как и иррационализм) сделали свое дело — неутешительный результат налицо. Утопия необходима, без мечты жить нельзя, но утопия, мечта не должны стать "окончательными формулами", не должны ограничивать самое жизнь и мысль, не должны "разрешить" все проблемы.
Сама неоконченность Человека без свойств — самый значительный художественный символ: грандиозный символ незавершенности и неразрешимости жизни.
Но что означает пожизненная работа над одним романом — работа, сопровождавшая движение самого века и так и не получившая завершения? Причем — отметим сразу — роман "Человек без свойств" не просто "не закончен", не просто оборван смертью на определенной точке развития сюжета и авторской мысли: в рукописях Музиля обнаружилось огромное множество вариантов отдельных глав и эпизодов — как бы подступов к поднимаемым в романе проблемам, но практически за каждым таким подступом стоит вопрос, и над всем царит атмосфера неокончательности, нерешенности.
Но над тотальным решением проблемы, над доказательством возможности утопического бытия здесь и сейчас, вот в эту, современную эпоху Музиль работал пожизненно — вел свой необычный дневник и писал свой необычный роман, — и всё отсрочивал, отдалял то неминуемое крушение, которое, как он чувствовал и знал, должно постигнуть его героя-максималиста. Так что неспроста роман Музиля самой своей формой являет грандиозный символический образ неразрешенности и неразрешимости.
Эпопея Музиля — яркая иллюстрация романтической идеи изменчивости бытия, невозможности втиснуть материю и сознание в рамки "доктрины". Музилю было близко шлегелевское понимание действительности как безбрежности альтернатив, как поля возможностей, как ничем не ограниченной свободы. Не случайно в мечтаниях Ульриха "человек как высшее проявление своих возможностей, потенциальный человек, ненаписанное стихотворение своего бытия выступал против человека как исписанной страницы, как действительности и характера".
Величайший роман XX века — действительно "апофеоз множественных возможностей", и Бог позаботился о том, чтобы он не имел конца…
Почему Музиль не завершил грандиозный замысел, не довел до логического конца столь четкий план? Из-за нехватки сил и времени? Нет! Скорее всего он осознал — нет, это плохое слово — ощутил невозможность завершенности чего бы то ни было в этом мире и не мог наличием конца опровергнуть основную идею эпопеи. Если незавершен сам мир, как можно завершить повествование о нем?
Техника рассказывания. Я рассказываю. Но это "я" — отнюдь не вымышленная особа, а романист. Информированный, ожесточенный, разочарованный человек. Я. Я рассказываю историю моего друга Ульриха. С этим "я" ничего не может случиться, но оно переживает всё, от чего Ульрих освобождается и что его все-таки доконало… Всё прослеживать лишь настолько, насколько я его вижу… не выдумывать завершенность там, где ее нет во мне самом.
Важна не неоконченность, а внутренняя незавершенность: каждой мысли, каждой реплики, каждого слова. Музиль — мастер относительности, недоговоренности, несказанности, виртуозно владеющий пластикой языка.
Его слова часто удаляются, когда они кажутся совсем уж близко, и внезапно возникают: самородками, жемчужинами, золотыми россыпями на дне реки.
Иногда он кажется аморфным, его позиция — неопределенной, но разве не такова жизнь?…
То, что порой кажется безрезультатной говорильней, есть передача тончайших духовных мотивов или интеллектуальной немотивированности, столь важной для людей, живущих не только мыслью или чувством, но — интуицией или инстинктом.
Зачем так много слов?
У Музиля функция слов — прустовская, сверхпсихологическая: слова способ передачи почти невыразимого, тонких движений мысли и души.
Насколько она красивее, когда бесится, — думал Ульрих, — и как машинально всё свершилось потом опять. Ее вид соблазнил его и побудил к нежностям; теперь, когда это кончилось, он снова почувствовал, как мало это его касалось. Невероятная быстрота таких перемен, превращающих здорового человека в буйного безумца, стала сейчас предельно ясна. Но ему казалось, что эта любовная метаморфоза в сознании есть лишь частный случай чего-то гораздо более общего; ведь и вечер в театре, и концерт, и церковная служба, вообще всякое внешнее проявление внутреннего мира — это сегодня такие же недолговечные островки второго режима сознания, который временно вклинивается в обычный.
Да, он неровен, местами тягуч, не везде блистателен, изредка надуман (например, разговор Арнгейма с Солиманом в 14-й главе), но всегда мудр какой-то мягко-жестокой (sic!) мудростью очень глубокого и сильно переживающего жизнь человека.