Искусство невозможно без перехода границ дозволенного, без сметания границ и норм — именно это позволяет "оказаться в ином измерении, где пропадают и сливаются противоположности", ведущие к истине.
Великая литература — во многом исследование человеческого зла, может быть, даже форма зла — зла, обладающего, по словам Ж. Батая, особой, высшей ценностью: "Этот догмат предполагает не отсутствие морали, а наличие "сверхнравственности"".
Если бы литература не подвергала сомнению "строгую мораль", то до сих пор мы не покончили бы с инквизицией и всеми формами египтизма и китайщины. Да, как вновь обретенное детство, литература не безобидна и виновна. Но в чем? Она виновна как в сохранении "древлего благочестия", так и в "переоценке всех ценностей".
В отличие от наших, Джойс не терпел догматизма и связанного с ним учительства, наставничества, проповедничества. Если мир обладает множеством перспектив, если сама истина плюральна, художник лишен права становиться учителем жизни только демонстратором, живописцем ее широты и глубины. Абсолютизм дело священников и королей, а не исследователей жизни. Менторство в искусстве — последнее дело.
Конечно, художник имеет право на личную точку зрения, но полнота текста — "сообщество равноправных дискурсов", полифония, многоголосие, диалогичность. Не диктат, а множество перспектив, не законы природы или морали, а эволюция духа, не последнее слово, а троеточие… К. Барт именовал это "смертью автора", но лучше говорить о конце его тирании, столь ярко выраженной, скажем, у Толстого и Достоевского — точнее в толстовстве и менторстве Дневника писателя. Такого рода диктату Джойс предпочел смену дискурсов, рассказчиков, перспектив — новую модель художественной реальности, отражающую многослойность, стратифицированность, иерархичность самого мира. Текст Джойса внутренне соответствует структуре плюрального Бытия. "Текст Джойса, — писал С. Беккет, — не о чем-то, он сам есть это что-то". Но это что-то — художественное выражение голоса Бытия, как сказал бы Хайдеггер. Искусство — автономная реальность, но в своей глубине последняя сливается с бытием. Вещи, как и люди, наделены у Джойса голосами именно в силу обладания хайдеггеровским "голосом Бытия".
Кстати, сам Джойс чувствовал в себе эту способность — слышать оттуда. Не будучи слишком суеверным, он признавался, что, как только с его героем что-то случается, до него доходят вести о несчастье с живым прототипом. В авторе жил трикстер, но не "божественный шут", а демон Сократа, слышащий дельфийского оракула.
Для того, чтобы понять нашу эпоху с ее абсурдом, насилием, болью, для того, чтобы иметь ключ к ее культуре — к Пикассо, Врубелю, Шагалу, Дали, Кафке, Голдингу, Элиоту, Бергману, Феллини, Фрейду, Юнгу, Ортеге, Ясперсу, Хайдеггеру, Фромму, Камю — надо лишь одно: вчитаться в Улисса. Это так же, как для того, чтобы иметь своих Джойсов, надо, как минимум, уважать себя.
Великая, эпохальная, парадигмальная книга — на все времена. Потому что мир, в который способен проникнуть глаз гения, всегда наш мир, в нем мы живем.
— Вот великая империя, которой они хвастают, империя угнетенных наемников и рабов…
— Над которой солнце никогда не восходит, — говорит Джо.
— И вся трагедия в том, — говорит гражданин, — что они этому верят. Несчастные йеху этому верят.
Вот такие ассоциации…
А наши гончарные изделия и ткани, самые тонкие во всем мире! А наша шерсть, которую продавали в Риме во времена Ювенала, и наш лен… Где греческие купцы, приезжавшие через Геркулесовы столбы, — через Гибралтар, ныне захваченный врагом рода человеческого, — с золотом и тирским пурпуром, чтобы продавать его в Вексфорде на ярмарке Кармена? Почитайте Тацита и Птолемея, даже Гиральдуса Камбренсис. Вино, шкуры, мрамор Коннемары; серебро из Типперари, не имеющее себе равного; наши прославленные лошади…
Наши хлеба, наши кожи, наш мед, наши меха, наши холсты, наши осетры и таймени, наши тонкие вина и тонкие руна, скатень северных рек и сельдь южных морей…
— Мы скоро будем так же безлесы, — говорит Джон Уайз, — как Португалия или Гельголанд, с его единственным деревом, если только как-нибудь не насадят леса вновь. Лиственницы, сосны, — все деревья хвойной породы быстро исчезают. Я читал в отчете лорда Кастльтауна…
— Спасите их, — говорит гражданин, — гигантский ясень Голвэя и княжеский вяз Кильзара… Спасите деревья Ирландии для будущих сыновей Ирландии, на прекрасных холмах Эрина. О!
— На вас смотрит вся Европа, — говорит Ленехэн.
— И мы смотрим на Европу, — говорит гражданин. Но есть кое-что и посерьезней:
— Но это бесполезно, — говорит он. — Сила, ненависть, история — всё. Это не жизнь для людей, оскорбления и ненависть. И все знают, что только прямая противоположность этому и есть настоящая жизнь.
— Что? — говорит Альф.
— Любовь, — говорит Блум. — Я подразумеваю нечто противоположное ненависти. Я должен идти, — говорит он Джону Уайзу…
— Кто тебя держит? — И он помчался пулей.
— Новый апостол перед язычниками, — говорит гражданин. — Всеобщая любовь.