Мифы и легенды обладают собственной правдой. Они затеняют непривлекательную, негероическую сторону действительности, упрощают и обедняют ее. И все-таки мифы — не чистая ложь. Люди, пережившие времена политического гнета и духовного опустошения, допросы, преследования и даже лагеря, смогли не в последнюю очередь выстоять именно потому, что питались энергией, излучаемой мифами. Неважно, кем были эти люди: анонимными жертвами беззакония или знаменитостями, не признанными официальной властью. Владимир Высоцкий, прославленный бард, идол молодежи семидесятых годов, исполнявший свои песни возбуждающе хриплым, пропитым голосом, открыто говорил о том, что стихи Мандельштама спасли его от безумия и смерти [2].
Поэтесса Ольга Седакова вспоминает о диссиденте, арестованном в семидесятые годы; в течение нескольких месяцев его каждый день подвергали допросу, и в какой-то момент он впал в полное безразличие:
«Я проснулся с чувством, что сегодня подпишу все, что требуется. Не от страха, а потому что
Конечно, стихи — не только средство для выживания или утешения; это сложный эстетический организм. И все-таки нельзя исключать возможность их магического воздействия в экстремальных ситуациях. Тем, кого пощадила судьба, не следует судить опрометчиво, отвергая духовность как способ выживания и недооценивая утешение, которое приносило узникам поэтическое слово.
Еще пример. Иосиф Бродский, лауреат Нобелевской премии по литературе за 1987 год, гордо признается в своих воспоминаниях, озаглавленных «Меньше единицы», что принадлежит к тому поколению молодых русских поэтов, «для которого Джотто и Мандельштам были насущнее собственных судеб» [4]. В своем эссе «Сын цивилизации» (1977) он подчеркивает значение Мандельштама для неофициальных художников и интеллектуалов 1960-х и 1970-х годов:
«…Этот нервный, высокий, чистый голос, исполненный любовью, ужасом, памятью, культурой, верой, — голос, дрожащий, быть может, подобно спичке, горящей на промозглом ветру, но совершенно неугасимый. Голос, остающийся после того, как обладатель его ушел. Он был, невольно напрашивается сравнение, новым Орфеем: посланный в ад, он так и не вернулся, в то время как его вдова скиталась по одной шестой части земной суши, прижимая кастрюлю со свертком его песен, которые заучивала по ночам на случай, если фурии с ордером на обыск обнаружат их. Се наши метаморфозы, наши мифы» [5].
Бродский использовал самый возвышенный миф о поэте, приведенный в «Метаморфозах» Овидия (десятая и одиннадцатая книги) и «Георгиках» Вергилия (четвертая книга), — миф о «чистом певце» и полубоге Орфее, которому завороженно внимали дикие звери, деревья и даже камни. Своим пением он покорял подземный мир, а, значит, и саму смерть, и мученически погиб, обезглавленный менадами. В эпитете «
И все-таки, сводя снова и снова жизнь поэта к мученичеству, легко не заметить поэтической мощи Мандельштама, которая проявила себя задолго до того, как Сталин пришел к власти. Об этом пишет и Бродский в своем эссе-некрологе, посвященном Надежде Мандельштам (1981):
«Это гнусная ложь, что великому искусству необходимо страдание. Страдание ослепляет, оглушает, разрушает, зачастую оно убивает. Осип Мандельштам был великим поэтом уже до революции» [6].