Переезжать с одной квартиры на другую — прежде всего этого требовала мать. Связывала ли она с переселением в имперскую столицу какие-то надежды на лучшее или, стремясь к общественному преуспеянию, чаяла обрести для этого более благоприятное место? Нервозность, беспокойство, чувство неустроенности, потребность искать и создавать для себя новое жизненное пространство — все это передалось ее сыновьям. В вихре образов мандельштамовской «Египетской марки» мелькает упоминание о треволнениях его семьи и «неудавшемся домашнем бессмертии» (II, 465).
Желанный переезд в российскую столицу, казалось бы, состоялся, но даже там, где царило спокойствие, продолжали действовать центростремительные силы. Тягу родителей к городскому кочевью унаследовал их первенец Осип. Сочинения Мандельштама насыщены петербургскими адресами. Столица российской империи прочно вписана в его стихи и прозу. При всем своем желании стать русским и европейским поэтом, Мандельштам, тоскующий по мировой культуре, навсегда останется и петербургским поэтом. Еще в декабре 1930 года он обратится к этому городу, утратившему свое прежнее имя, со стихами, насыщенными предчувствием грядущего ужаса, звучащими как двойное магическое заклятье:
3
Родной язык и незнакомые шумы (Петербургское детство: 1897–1904)
Родной язык отца. Родной язык матери. Рижские бабушка и дедушка. Чуждый идиш, незнакомый иврит. «Припадок национального раскаянья», еврейская азбука и редкие посещения синагоги. Лихорадочная ассимиляция. Семейный шкаф: книги детства. «Повергнутый в пыль хаос иудейский». Русские книги матери. Пушкин в затрапезном наряде. Поэт материнского языка. «Детский империализм»: Петербург процессий и парадов. «Только бы убежать»: бегство от «черно-желтого ритуала». Неодолимое влечение к русскому языку. Французские гувернантки. Гнетущая домашняя атмосфера, отчуждение отца от семьи. Усилия матери: концерты и театры. Музыка в творчестве Мандельштама. Осень 1900 года: либерально-демократическое Тенишевское училище. Вивисекция и футбол. Воспоминания Набокова.
Собирая сведения о Мандельштаме до-литературного периода его жизни, нельзя упускать из виду воспоминания его брата Евгения, а также «Шум времени», автобиографическую прозу самого поэта, содержащую множество точных, сжато написанных воспоминаний о его ранних годах. Разумеется, «Шум времени» — субъективный, а не документальный источник; в нем говорится также о пути поэта к слову. Характерно, что в главе «Хаос иудейский» Мандельштам, поэт-языкотворец, обрисовывает различие между отцовским и материнским началом унаследованной им культуры, исходя из материнского и отцовского языка. «Речь отца и речь матери — не слиянием ли этих двух питается всю долгую жизнь наш язык, не они ли слагают его характер?» И далее:
«У отца совсем не было языка, это было косноязычие и безъязычие. Русская речь польского еврея? — Нет. Речь немецкого еврея? — Тоже нет. Может быть, особый курляндский акцент? — Я таких не слышал. Совершенно отвлеченный, придуманный язык, витиеватая и закрученная речь самоучки, где обычные слова переплетаются со старинными философскими терминами Гердера, Лейбница и Спинозы, причудливый синтаксис талмудиста, искусственная, не всегда договоренная фраза — это было все что угодно, но не язык, все равно — по-русски или по-немецки» (II, 361–362).
На этом фоне отцовского безъязычия особенно выделяется восхищенное описание материнского языка:
«Речь матери, ясная и звонкая, без малейшей чужестранной примеси, с несколько расширенными и чрезмерно открытыми гласными, литературная великорусская речь; словарь ее беден и сжат, обороты однообразны, — но это язык, в нем есть что-то коренное и уверенное. Мать любила говорить и радовалась корню и звуку прибедненной интеллигентским обиходом великорусской речи. Не первая ли в роду дорвалась она до чистых и ясных русских звуков» (II, 361).