Однако в иных случаях Мандельштам обладал удивительной способностью признавать значение тех произведений, которые были ему диаметрально противоположны по духу, и высказываться о них с чрезвычайным одобрением. Лучший пример тому — его отзывы о Велимире Хлебникове и Борисе Пастернаке. То, что пишет о них Мандельштам в статьях «О природе слова», «Vulgata (заметки о поэзии)», «Буря и натиск» и др., навсегда останется среди самых точных суждений, когда-либо произнесенных в отношении этих поэтов, столь не похожих на него самого. Мандельштам не уставал славословить Хлебникова, ясновидца и экспериментатора в области языка, который «погружает нас в самую гущу русского корнесловия, в этимологическую ночь, любезную уму и сердцу умного читателя» (I, 220). Хлебников, по определению Мандельштама, «возится со словами, как крот […] он прорыл в земле ходы для будущего на целое столетие» (I, 222). Хлебников — «великий архаический поэт» (II, 257), «какой-то идиотический Эйнштейн […] Поэзия Хлебникова идиотична — в подлинном, греческом, не оскорбительном значении этого слова» (II, 296). Хлебников создал «огромный всероссийский требник-образник, из которого столетия и столетия будут черпать все, кому не лень» (II, 296).
Поэзия Пастернака, в особенности его книга «Сестра моя жизнь» (1922), вызвала восхищенный отклик Мандельштама, сопоставимый лишь с восторженной статьей Цветаевой «Световой ливень» (1922): «Стихи Пастернака почитать — горло прочистить, дыханье укрепить, обновить легкие: такие стихи должны быть целебны от туберкулеза. У нас сейчас нет более здоровой поэзии. Это — кумыс после американского молока» (II, 302). Мандельштам решительно подчеркивает свое восхищение обоими поэтами, Хлебниковым и Пастернаком, способствовавшими «обмирщению» русской поэтической речи, и превозносит их «первостепенное» творчество (II, 299–300).
Полемические статьи Мандельштама начинаются, как правило, с критики символизма. Однако в статье «Выпад» (1924) он в конце концов признает, что вся новая русская поэзия вышла «из широкого лона символизма» (II, 410). В этом же тексте говорится о «чудовищной неблагодарности» современной эпохи по отношению к поэтам, так что отзыв Мандельштама о литературных отцах, возможно, смягчен временной дистанцией. Быть благодарным — этот чуждый полемике мотив заставлял избегать резких и неприятных диссонансов. В нескольких статьях 1923–1924 годов — таких, например, как «Армия поэтов» или «Выпад», — Мандельштам с сожалением пишет о толпе новых поэтов, об исчезновении настоящих образованных читателей и о повсеместно распространившейся «поэтической безграмотности» (II, 411). Уже в «Литературной Москве» он сокрушался о беспамятстве современных поэтов, которые в своем «культур-революционном» угаре забыли важнейший принцип поэзии:
«Изобретенье и воспоминанье идут в поэзии рука об руку, вспомнить — значит тоже изобрести, вспоминающий тот же изобретатель. Коренная болезнь литературного вкуса Москвы — забвенье этой двойной правды. […] Поэзия дышит ртом и носом, и воспоминанием, и изобретением. Нужно быть факиром, чтобы отказаться от одного из видов дыхания» (II, 258).
Пренебрежение «памятью» — вот основной упрек, который предъявляет Мандельштам «культур-революционерам», упоенным видениями будущего. Но в статье «Выпад» он отвергает и любые попытки власти опекать поэзию или прибрать ее к рукам: «Бедная поэзия шарахается под множеством наведенных на нее револьверных дул неукоснительных требований. Какой должна быть поэзия? Да, может, она совсем и не должна, никому она не должна, кредиторы у нее все фальшивые» (II, 409). Стало быть, ему всюду мерещился угрожающе наведенный на него револьвер Блюмкина, виделось множество револьверных дул! Никто из поэтов того времени не ратовал столь решительно — и, разумеется, столь анахронично! — за свободу и независимость поэзии, как Мандельштам.