Речь в этом письме идет также об упреках, которыми отец, только что написавший дилетантские стихи во славу пятилетнего плана, осыпал своего строптивого сына, ставшего посторонним наблюдателем и «отщепенцем». В ответном письме Мандельштама содержится чистосердечное политическое признание:
«Ты говоришь об отвратительном себялюбии и эгоизме своих сыновей. Это правда, но мы не лучше всего нашего поколения. Ты моложе нас: пишешь стихи о пятилетке, а я не умею. Для меня большая отрада, что хоть для отца моего такие слова, как коллективизм, революция и пр., не пустые звуки. […]
Мог ли я думать, что услышу от тебя большевистскую проповедь? Да в твоих устах она для меня сильней, чем от кого-либо. Ты заговорил о самом главном: кто не в ладах со своей современностью, кто прячется от нее, тот и людям ничего не даст и не найдет мира с самим собой. Старого больше нет, и ты это понял так поздно и так хорошо.
Вчерашнего дня больше нет, а есть только очень древнее и будущее» (IV, 140–141).
Но где же современность? Скрытый упрек Мандельштама сводился к тому, что именно современность в сталинскую эпоху как бы утаивается — подменяется обещаниями «светлого будущего». Однако отцовские укоры не привели к отчуждению, напротив: обособившись от него в «Шуме времени» (1925), Мандельштам продолжает сближаться с отцом.
В письме Мандельштама к отцу отразились также мечты бездомного кочевника о «крошечной квартирке», неясные перспективы и робкие надежды, которые в конце концов рухнули: заведующий районным управлением народного имущества отказался выдать ордер, «ссылаясь на 2 тысячи красноармейцев, ожидающих очереди на площадь». Мандельштам обратился тогда к «авторитетным товарищам» (возможно, из окружения Бухарина), и те ответили, что он «по-своему тоже мобилизован» и тоже состоит «в какой-то очереди» (IV, 141). Мечтам «мобилизованного» о квартире не суждено было сбыться, но в мае 1931 года происходит все же маленькое чудо, хотя и не на жилищном фронте.
После стихов марта апреля 1931 года, наполненных предчувствиями насилия, ссылки и казни, после бунта против «курвы Москвы» и «шестипалой неправды», после всех усилий совладать с бесами, поэт дает себе слово идти навстречу эпохе, держаться с ней более свободно и открыто. Он не уединяется в Старосадском переулке, обличая пером свое лживое время, — часами блуждает по улицам Москвы, впитывая в себя новую действительность. Некоторые из его стихов содержат требования, открытые призывы, весенние излияния жизненного чувства. Таково, например, стихотворение, написанное 7 июня 1931 года («Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!..»):
А в стихотворении «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…» (дата: 4 июня 1931 года) это ощущение жизни оборачивается императивом: «Чур, не просить, не жаловаться! Цыц!» Посредством свободного стиха и моментальных снимков гуляющий по Москве поэт воссоздает ее «буддийское лето», ночной ремонт трамвайных путей, толпу людей, выходящих из кино и оглушенных настолько, что «им нужен кислород» (какую бессмысленную пропагандистскую ленту им только что пришлось посмотреть?!), музеи и парки. Глубоко затаенная острота ума побуждает Мандельштама по-новому взглянуть на эпоху. Он доходит до принципиально важного утверждения, опровергающего то, что он писал в январе 1924 года, отказываясь от современности («Нет, никогда ничей я не был современник…»). Теперь его вызов звучит совсем по-другому:
Собственно говоря, Мандельштам назначает себе курс омоложения. Он, который состарился ужасающе рано — к сорока годам (об этом свидетельствуют многие современники), беззубый, страдающий от одышки и сердечного заболевания, опирающийся на палку, — воспевает летом 1931 года жажду жизненных ощущений. Это явствует из стихотворения «Сегодня можно снять декалькомани…» — оно завершается (в сохранившемся варианте) гимном, прославляющим сверкающие темные спины молодых татарских рабочих, и призывает к наслаждению беспокойством: