Читаем Век мой, зверь мой (сборник) полностью

Я твердо знал, что Шапиро честен, и, радуясь этому, втайне желал, чтобы никто не смел быть честным, кроме него. Ниже Шапиро на социальной лестнице стояли одни «артельщики» – эти таинственные скороходы, которых посылают в банк и к Каплану. От Шапиро через артельщиков шли нити в банк и к Каплану.

Я любил Шапиро за то, что ему был нужен мой отец. Пески, где он жил, были Сахарой, окружающей белошвейную мастерскую его жены. У меня кружилась голова при мысли, что есть люди, зависимые от Шапиро. Я боялся, что на Песках поднимется смерч и подхватит его жену-белошвейку с единственной мастерицей и детей с нарывами в горле, как перышко, как три рубля…

Ночью, засыпая в кровати с ослабнувшей сеткой, при свете голубой финолинки, я не знал, что делать с Шапиро: подарить ли ему верблюда и коробку фиников, чтобы он не погиб на Песках, или же повести его вместе с мученицей – мадам Шапиро – в Казанский собор, где продырявленный воздух черен и сладок.

Есть темная, с детства идущая, геральдика нравственных понятий: шварк раздираемого полотна может означать честность и холод мадаполама – святость.

А парикмахер, держа над головой Парнока пирамидальную фиоль с пиксафоном, лил ему прямо на макушку, облысевшую в концертах Скрябина, холодную коричневую жижу, ляпал прямо на темя ледяным миром, и, почуяв на своем темени ледяную нашлепку, Парнок оживлялся. Концертный морозец пробегал по его сухой коже и – матушка, пожалей своего сына – забирался под воротник.

– Не горячо? – спрашивал его парикмахер, опрокидывая ему вслед за тем на голову лейку с кипятком, но он только жмурился и глубже уходил в мраморную плаху умывальника.

И кроличья кровь под мохнатым полотенцем согревалась мгновенно.


Парнок был жертвой заранее созданных концепций о том, как должен протекать роман.

На бумаге верже, государи мои, на английской бумаге верже, с водяными отеками и рваными краями, извещал он ничего не подозревающую даму о том, что пространство между Миллионной, Адмиралтейством и Летним садом им заново отшлифовано и приведено в полную боевую готовность, как бриллиантовый карат.

На такой бумаге, читатель, могли бы переписываться кариатиды Эрмитажа, выражая друг другу соболезнование или уважение.

Ведь есть же на свете люди, которые никогда не хворали опаснее инфлуэнцы и к современности пристегнуты как-то сбоку, вроде котильонного значка. Такие люди никогда себя не почувствуют взрослыми и в тридцать лет еще на кого-то обижаются, с кого-то взыскивают. Никто их никогда особенно не баловал, но они развращены, будто весь век получали академический паек с сардинками и шоколадом. Это путаники, знающие одни шахматные ходы, но все-таки лезущие в игру, чтоб посмотреть, как оно выйдет. Им бы всю жизнь прожить где-нибудь на даче у хороших знакомых, слушая звон чашек на балконе, вокруг самовара, поставленного шишками, разговаривая с продавцами раков и почтальоном. Я бы их всех собрал и поселил в Сестрорецке, потому что больше теперь негде.

Парнок был человеком Каменноостровского проспекта – одной из самых легких и безответственных улиц Петербурга. В семнадцатом же году, после февральских дней, улица эта еще более полегчала, с ее паровыми прачешными, грузинскими лавочками, продающими исчезающее какао, и шалыми автомобилями Временного правительства.

Ни вправо, ни влево не подавайся: там чепуха, бестрамвайная глушь. Трамваи же на Каменноостровском развивают неслыханную скорость. Каменноостровский – это легкомысленный красавец, накрахмаливший свои две единственные каменные рубашки, и ветер с моря свистит в его трамвайной голове. Это молодой и безработный хлыщ, несущий под мышкой свои дома, как бедный щеголь свой воздушный пакет от прачки.

III

– Николай Александрович, отец Бруни! – окликнул Парнок безбородого священника-костромича, видимо еще не привыкшего к рясе и державшего в руке пахучий пакетик с размолотым жареным кофе. – Отец Николай Александрович, проводите меня!

Он потянул священника за широкий люстриновый рукав и повел его, как кораблик. Говорить с отцом Бруни было трудно. Парнок считал его в некотором роде дамой.

Стояло лето Керенского, и заседало лимонадное правительство.

Все было приготовлено к большому котильону. Одно время казалось, что граждане так и останутся навсегда, как коты, с бантами.

Но уже волновались айсоры – чистильщики сапог, как вороны перед затмением, и у зубных врачей начали исчезать штифтовые зубы.


Люблю зубных врачей за их любовь к искусству, за широкий горизонт, за идейную терпимость. Люблю, грешный человек, жужжание бормашины – этой бедной земной сестры аэроплана, – тоже сверлящего борчиком лазурь.

Девушки застыдились отца Бруни; молодой отец Бруни застыдился батистовых мелочей, а Парнок, прикрываясь авторитетом отделенной от государства церкви, препирался с хозяйкой.

То было страшное время: портные отбирали визитки, а прачки глумились над молодыми людьми, потерявшими записку.

Жареный мокко в мешочке отца Бруни щекотал ноздри разъяренной матроны.

Перейти на страницу:

Все книги серии Русская классика

Дожить до рассвета
Дожить до рассвета

«… Повозка медленно приближалась, и, кажется, его уже заметили. Немец с поднятым воротником шинели, что сидел к нему боком, еще продолжал болтать что-то, в то время как другой, в надвинутой на уши пилотке, что правил лошадьми, уже вытянул шею, вглядываясь в дорогу. Ивановский, сунув под живот гранату, лежал неподвижно. Он знал, что издали не очень приметен в своем маскхалате, к тому же в колее его порядочно замело снегом. Стараясь не шевельнуться и почти вовсе перестав дышать, он затаился, смежив глаза; если заметили, пусть подумают, что он мертв, и подъедут поближе.Но они не подъехали поближе, шагах в двадцати они остановили лошадей и что-то ему прокричали. Он по-прежнему не шевелился и не отозвался, он только украдкой следил за ними сквозь неплотно прикрытые веки, как никогда за сегодняшнюю ночь с нежностью ощущая под собой спасительную округлость гранаты. …»

Александр Науменко , Василий Владимирович Быков , Василь Быков , Василь Владимирович Быков , Виталий Г Дубовский , Виталий Г. Дубовский

Фантастика / Проза о войне / Самиздат, сетевая литература / Ужасы / Фэнтези / Проза / Классическая проза

Похожие книги

Сияние снегов
Сияние снегов

Борис Чичибабин – поэт сложной и богатой стиховой культуры, вобравшей лучшие традиции русской поэзии, в произведениях органично переплелись философская, гражданская, любовная и пейзажная лирика. Его творчество, отразившее трагический путь общества, несет отпечаток внутренней свободы и нравственного поиска. Современники называли его «поэтом оголенного нравственного чувства, неистового стихийного напора, бунтарем и печальником, правдоискателем и потрясателем основ» (М. Богославский), поэтом «оркестрового звучания» (М. Копелиович), «неистовым праведником-воином» (Евг. Евтушенко). В сборник «Сияние снегов» вошла книга «Колокол», за которую Б. Чичибабин был удостоен Государственной премии СССР (1990). Также представлены подборки стихотворений разных лет из других изданий, составленные вдовой поэта Л. С. Карась-Чичибабиной.

Борис Алексеевич Чичибабин

Поэзия
The Voice Over
The Voice Over

Maria Stepanova is one of the most powerful and distinctive voices of Russia's first post-Soviet literary generation. An award-winning poet and prose writer, she has also founded a major platform for independent journalism. Her verse blends formal mastery with a keen ear for the evolution of spoken language. As Russia's political climate has turned increasingly repressive, Stepanova has responded with engaged writing that grapples with the persistence of violence in her country's past and present. Some of her most remarkable recent work as a poet and essayist considers the conflict in Ukraine and the debasement of language that has always accompanied war. *The Voice Over* brings together two decades of Stepanova's work, showcasing her range, virtuosity, and creative evolution. Stepanova's poetic voice constantly sets out in search of new bodies to inhabit, taking established forms and styles and rendering them into something unexpected and strange. Recognizable patterns... Maria Stepanova is one of the most powerful and distinctive voices of Russia's first post-Soviet literary generation. An award-winning poet and prose writer, she has also founded a major platform for independent journalism. Her verse blends formal mastery with a keen ear for the evolution of spoken language. As Russia's political climate has turned increasingly repressive, Stepanova has responded with engaged writing that grapples with the persistence of violence in her country's past and present. Some of her most remarkable recent work as a poet and essayist considers the conflict in Ukraine and the debasement of language that has always accompanied war. The Voice Over brings together two decades of Stepanova's work, showcasing her range, virtuosity, and creative evolution. Stepanova's poetic voice constantly sets out in search of new bodies to inhabit, taking established forms and styles and rendering them into something unexpected and strange. Recognizable patterns of ballads, elegies, and war songs are transposed into a new key, infused with foreign strains, and juxtaposed with unlikely neighbors. As an essayist, Stepanova engages deeply with writers who bore witness to devastation and dramatic social change, as seen in searching pieces on W. G. Sebald, Marina Tsvetaeva, and Susan Sontag. Including contributions from ten translators, The Voice Over shows English-speaking readers why Stepanova is one of Russia's most acclaimed contemporary writers. Maria Stepanova is the author of over ten poetry collections as well as three books of essays and the documentary novel In Memory of Memory. She is the recipient of several Russian and international literary awards. Irina Shevelenko is professor of Russian in the Department of German, Nordic, and Slavic at the University of Wisconsin–Madison. With translations by: Alexandra Berlina, Sasha Dugdale, Sibelan Forrester, Amelia Glaser, Zachary Murphy King, Dmitry Manin, Ainsley Morse, Eugene Ostashevsky, Andrew Reynolds, and Maria Vassileva.

Мария Михайловна Степанова

Поэзия