Предоставленный самому себе, Эстебан покорно плыл по течению: сегодня, привлеченный барабанной дробью, он следовал за марширующими солдатами, завтра отправлялся в какой-нибудь политический клуб, а то вдруг присоединялся к стихийной манифестации; юноша вел себя даже более пылко, чем французы, он был настроен более революционно, чем те, кто участвовал в революции, неизменно требовал самых решительных мер, самых суровых наказаний, самой примерной кары. Эстебан читал газеты только самого крайнего направления, он с восторгом внимал речам самых непреклонных ораторов. Стоило разнестись какому-нибудь слуху о заговоре против революции, и он бросался на улицу, схватив первое же попавшееся под руку оружие – чаще всего кухонный нож. К великому неудовольствию хозяйки гостиницы, юноша однажды утром появился во дворе в сопровождении всех мальчишек квартала и торжественно посадил молоденькую елочку, пояснив, что сажает новое Дерево свободы. Однажды Эстебан взял слово в каком-то якобинском клубе и ошеломил всех присутствующих неожиданным предложением: он заявил, что приобщить Новый Свет к революции вовсе не трудно, для этого надо только внушить идеал свободы иезуитам, которые, будучи изгнаны из заморских владений Испании и Франции, рассеялись по Италии и Польше… Книготорговцы квартала называли его «Гурон» [55]: прозвище это, навеянное повестью Вольтера и представлениями об Америке, весьма льстило Эстебану, он всячески попирал правила учтивости, порожденные старым режимом, разговаривал с подчеркнутой откровенностью и грубостью, а порою высказывал такие резкие суждения, что они коробили даже самих участников революции.
– Я горжусь тем, что кладу ноги на стол и не стесняюсь упоминать о веревке в доме повешенного! – заявлял он, не скрывая, что ему нравится слыть дикарем и грубияном.
Войдя в полюбившуюся ему роль «Гурона», Эстебан посещал различные кружки и клубы, где все обсуждали и обо всем судачили, бывал он и в домах, где собирались жившие в Париже испанцы – франкмасоны и философы, филантропы, ненавидевшие церковников; все они строили тайные планы, стремясь перенести революцию на Пиренейский полуостров. Здесь наперебой говорили о вечных рогоносцах из династии Бурбонов, о распутных королевах и слабоумных инфантах; здесь в самых мрачных красках рисовали картину отсталой Испании – толковали о монахинях, покрытых язвами, о мнимых чудесах, о лохмотьях, о преследованиях и насилиях, которым подвергались все те, кто от самых Пиренеев до Сеуты влачил жалкое существование под игом спесивой знати. Эту спящую, стонущую под гнетом тирании, коснеющую в невежестве страну сравнивали с просвещенной Францией, где восторжествовала революция, которую приветствовали, воспевали и прославляли такие люди, как Иеремия Бентам, Шиллер, Клопшток, Песталоцци, Кант и Фихте [56].
– Но дело не только в том, чтобы перенести революцию в Испанию, надобно перенести ее и в Америку, – говорил Эстебан на этих собраниях.
Его неизменно поддерживал некий Фелисиано Мартинес де Бальестерос, прибывший из Байонны; этот человек сразу же понравился Эстебану, потому что он рассказывал остроумные анекдоты и порою исполнял веселые куплеты Бласа де ла Серна, очень мило аккомпанируя себе на стоявших в углу стареньких клавикордах. Стоило послушать испанцев, когда они, сгрудившись вокруг инструмента, согласным хором пели:
Из молодечества все они носили жилеты, продажа которых была запрещена особым королевским указом на всей территории Испании и ее американских владений: на их подкладке было красной ниткой вышито слово «свобода». Во время этих вечерних собраний обсуждали планы вторжения, решали, где лучше высадиться – в Кадисе или в Коста-Браве – и как поднять мятеж в провинциях, назначали просвещенных министров, основывали воображаемые газеты, составляли воззвания; все это давало возможность каждому послушать собственные речи, ораторы без конца говорили, призывая крушить престолы и срывать короны, и осыпали при этом отборной руганью всех членов Иберийской династии [57]: короли неизменно именовались рогачами, а королевы – потаскухами… Некоторые жаловались на то, что пруссак Анахарсис Клоотс [58], апостол Всемирной республики, появившись в Учредительном собрании в качестве посланника рода человеческого, не включил ни одного испанца в свою свиту, состоявшую из англичан, сицилийцев, голландцев, русских, поляков, монголов, турок, афганцев, сирийцев, наряженных в национальные костюмы; Клоотс удовольствовался тем, что страну, которая в непосредственной близости от Франции изнывала в цепях и стонала под игом деспотизма, представлял какой-то статист. И поэтому во время достопамятной церемонии не прозвучал голос Испании, хотя слово было дано даже турку.