Подобным образом влияние науки на французскую революцию видно в открытой или скрытой враждебности к науке, с которой политические консерваторы или умеренные встречали то, что они считали естественными последствиями свержения монархии, которое совершили материалисты и рационалисты XVIII в. Поражение Наполеона принесло волну упадничества. «Математика — это цепи на мышлении человека», — кричал скользкий Ламартин, — я дышу, а они разбиты». Борьба между воинственными сторонниками науки и левыми антиклерикалами, которые смогли в короткие моменты победы создать большинство французских институтов, позволившим французским ученым созидать, и между враждебными науке правыми, которые из кожи вон лезли, чтобы заставить их голодать®*, продолжалась постоянно. Это не означает, что ученые во Франции или еще где-либо в этот период были особыми сторонниками революции. Некоторые были, как золотой мальчик Эварист Галуа который бросился в 1830 г. на баррикады, подвергся преследованиям как повстанец и был убит на дуэли политическим задирой в возрасте двадцати одного года в 1832 г. Поколения математиков пользовались его глубокими мыслями, которые он лихорадочно записывал, потому что чувствовал, что это его последняя ночь на земле. Некоторые были откровенными реакционерами, как легитимист Коши, хотя по понятным причинам традиция Политехнической школы, украшением которой он являлся, была воинственно антироялистской. Возможно, большинство ученых считали себя левее центра в постнаполеоновский период, а другие, особенно в новых нациях или в неполитических объединениях, были вынуждены занять позиции политических лидеров, а именно: историки, лингвисты и другие, имевшие явные связи с национальными движениями. Палацки стал главным спикером чехов в 1848 г., семь профессоров Геттингена, подписавших письмо с протестом, в 1837 г. стали фигурами национального значения*, а Франкфуртский парламент в революционной Германии 1848 г. стал известной ассамблеей профессоров и других гражданских служащих. С другой стороны, по сравнению с художниками и философами ученые и особенно натуралисты проявляли низкий уровень политической зрелости, если того не требовал их предмет. В некатолических странах, к примеру, они проявили способность к сочетанию науки со спокойной религиозной ортодоксией, которая удивляет студента в эпоху Дарвина. Такое положение объясняет некоторые явления в развитии науки, по крайней мере с 1789 по 1848 г. Понятно, что косвенное влияние современных событий было более важно. Невозможно было не заметить, что мир в эту эпоху изменился столь радикально, как никогда. Ни один мыслящий человек не мог не осознавать, не бьггь потрясенным и не вдохновиться от этих взрывов и изменений. Неудивительно, что благодаря стремительности социальных изменений, глубоким революционным преобразованиям, систематическим изменениям в традиционных теориях, радикальным рационалистическим нововведениям, смогли возникнуть образцы прогрессивной мысли. Легко объединить эти видимые проявления революции с готовностью нелюдимых математиков прорваться сквозь существовавшие до этих пор барьеры мышления. Мы знаем, что принятию новых революционных направлений мышления мешали не внутренние трудности, а непонимание того, что естественно и что нет. Сами термины «иррациональное число» (для таких чисел, как V'^) или «воображаемое число» (для чисел вида V ') означают природу трудности. Если мы решим, что они не более рациональны, чем другие, все пойдет как по маслу. Но может наступить эра глубоких изменений в мышлении, и такие решения будут приняты, воображаемые или сложные переменные, с которыми в XVIII в. обращались с затруднением и осторожностью, а после революции получили должное.
Оставляя в стороне математику, предполагалось, что модели, возникшие благодаря изменениям в обществе, заставят ученых в областях, где такие аналогии применимы, к примеру, вьщ-винуть динамичные эволюционные концепции там, где до сих пор был застой. Это могло произойти либо прямо, либо посредством воздействия какой-либо другой науки. Таким образом, концепция промышленной революции, которая является основополагающей для современной экономики, была представлена в 1820-х гг. как аналог французской революции. Чарльз Дарвин позаимствовал механизм «естественного отбора» по аналогии с моделью капиталистического соревнования, который он перенял у Мальтуса (борьба за существование). В геологии эти теории стали широко применяться в 1790—1830 гг. из-за того, что ее ученые были близко знакомы с жестокими законами общества. Тем не менее в несоциальных науках было бы неуместным придавать такое уж значение подобным внешним влияниям. Мир мьпыле-ния является до некоторой степени автономным: его движения находятся, как и находились, на том же историческом уровне,