Вот примеры того, чем мы занимались на сеансах, длившихся больше четверти века: рассматривали книги с картинками (1981 г.), играли в нарды (1982–1985 гг.), метали дротики (1985–1988 гг.), спорадически экспериментировали с разными передовыми психотерапевтическими методами все более и более эзотерического толка – гипнозом, облегченной коммуникацией, десенсибилизацией и переработкой движениями глаз (нужно скашивать глаза влево-вправо, мысленно переживая психотравмирующее событие), исцелением внутреннего ребенка, энергетической терапией и системной семейной терапией субличностей (1988–2004 гг.). На мне, похоже, оттачивались (или опробовались) все новые веяния психотерапии и психофармакологии.
Несколько лет назад, начиная собирать материал для данной книги, я решил разыскать доктора Л. и взять у него интервью. Пусть ему и не удалось избавить меня от страхов, но кто поможет мне разобраться со своей тревожностью, как не тот, кто столько лет меня лечил? Я написал ему, рассказал, над чем работаю, и спросил, не согласится ли он побеседовать о наших многолетних сеансах и поднять старые истории болезни. Он ответил, что моих историй болезни у него не сохранилось, но побеседовать он будет рад. И вот холодным ноябрьским днем я прикатил из Бостона через весь Кейп-Код в Провинстаун, промозглый и безлюдный, как и положено в межсезонье. С нашей последней встречи с доктором Л. прошло больше пяти лет, и я (разумеется) волновался, как все сложится теперь. Чтобы сохранить журналистскую дистанцию и не начать по привычке изливать ему душу (все-таки 25 лет он был для меня кем-то вроде второго отца), я принял таблетку ксанакса и подумал, не заскочить ли в магазин за успокоительной дозой водки[204]
. К дому доктора Л. я подъехал во второй половине дня.Он помахал мне рукой с веранды и жестом пригласил в кабинет, где тепло, хоть и несколько настороженно меня приветствовал – подозреваю, опасался, что я собираю доказательства для последующей подачи в суд за некомпетентное лечение. (Его ответы на мои электронные письма – про встречу, про историю болезни и так далее – показались мне очень продуманными и взвешенными, как будто писались под диктовку юриста.) Ему было уже под 80, но выглядел он бодро, моложе своих лет. Я рассказал ему, как жил и чем занимался те годы, что мы не виделись, а потом мы стали обсуждать мою тревожность.
Помнит ли он, каким я был, когда меня только начали возить в психиатрическую клинику два с лишним десятилетия назад? «Помню довольно отчетливо, – ответил он. – Ты был очень нервным ребенком».
Я поинтересовался насчет эметофобии, которая к моим 10 годам уже проявлялась достаточно сильно. «Тебе казалось, что от рвоты тебя разорвет в клочья, – вспомнил он. – Родители тебя не переубедили, и ты сросся с этой фобией».
Помнит ли он, как вместе с коллегами в клинике анализировал мой тест Роршаха? Некоторое время назад я обратился в архив больницы Маклина с просьбой найти историю моего обследования, но эти документы несколько лет назад вывезли из здания, и проследить их дальнейшую судьбу никто не смог. Мне удалось выудить из памяти лишь картинку, напоминающую раненую летучую мышь с изорванными крыльями, которая не может вырваться из пещеры. «Скорее всего, это как-то связано с ощущением, что тебя бросают или чересчур опекают, – прокомментировал доктор Л. – Неуверенность в безопасности и чувство огромной уязвимости».
Я спросил, что, по его мнению, вызывало это ощущение уязвимости.
«Там был целый набор факторов. Родительские недостатки, в частности, как нам известно».
Он заговорил о моем отце, которого знал очень хорошо, поскольку консультировал его, когда мама ушла от отца к старшему партнеру юридической фирмы, в которой работала[205]
. «Когда ты был маленьким, у твоего отца был очень силен „знающий“ – то есть склонная к осуждению часть сознания. Он отличался большой нетерпимостью к тревожному поведению. Твои тревоги его бесили. У него отсутствовала эмпатия. Когда ты впадал в тревогу, он осуждал тебя и хотел срочно исправить положение. Он не мог помочь тебе переждать приступ и не мог тебя утешить. – Доктор Л. помолчал. – Он и себя не мог утешить. Собственную тревогу он тоже осуждал, считая тревожность слабостью. И от этого злился»[206].А мама?
«Она слишком сильно тревожилась сама и поэтому не могла быть тебе подмогой в борьбе с тревожностью. Она всю свою жизнь подчинила избеганию страхов, и поэтому, когда ты впадал в тревогу, она впадала в тревогу вместе с тобой. В такой детско-родительской связке ребенок перенимает тревожность взрослого, не понимая, откуда эта тревожность берется. Ее страхи стали твоими, ты не мог с ними справиться, а она не могла тебе помочь».
«А еще у тебя были сложности с "удержанием объекта", – продолжил он. – Ты не мог удержать мысленный образ родителей. Разлука порождала у тебя фундаментальное сомнение – вдруг они тебя бросили навсегда. Твои родители никак не могли остепениться наконец и избавить тебя от этих сомнений»[207]
.