Особое значение в этих условиях приобретала позиция Англии, а она не была предопределенной. В канун революции обе стороны, следуя традициям векового соперничества, обвиняли друг друга в стремлении к господству. Французский министр иностранных дел Монморен писал, что попытка достигнуть соглашения с Англией приведет лишь к тому, что она из зависти и ненависти постарается установить свое преобладание над Францией2. А несколько ранее лидер вигов Ч. Фокс, выступая в парламенте, обвинял Францию, что она старается установить свое владычество в Европе3.
Взятие Бастилии сначала рисовалось за Ла-Маншем торжеством просвещенного столетия над средневековым варварством. Такое отношение преобладало в английском общественном мнении, ему не оставались вполне чуждыми и правительственные сферы. Немногим более чем через год после падения Бастилии, 23 июля 1790 г., в британской палате лордов обсуждалось предложение установить день, когда надлежит вознести благодарственный молебен по случаю столь знаменитой победы цивилизации. При несколько другой раскладке голосов в палате День Бастилии мог далее быть объявлен английским праздником4. И позднее, вплоть до конца 1791 года французская революция, с большим сочувствием встреченная в либеральных и демократических кругах, вызывала очень противоречивые чувства даже среди верхушки господствующих классов. Тупой Георг III считал революцию справедливым наказанием династии Бурбонов за поддержку мятежников во время войны британских колоний в Северной Америке за независимость5.
Что касается правительства Уильяма Питта Младшего, то оно рассматривало французские события прежде всего под углом зрения того, как они отразятся на системе европейского равновесия. Питт и его министр иностранных дел Гренвил полагали, что революция приведет к ослаблению внешнеполитических позиций Франции, рассорит ее с монархическими правительствами других европейских стран. К тому же кабинет Питта, добившийся крупных дипломатических успехов после признания независимости бывших британских колоний, полагал, что сохранение мира будет способствовать успехам английской промышленности в завоевании иностранных рынков. В Лондоне тем менее были склонны внимать призывам роялистов к интервенции, поскольку там было известно, что британский посол в Париже лорд Дорсет считал именно аристократическое окружение короля военной партией, стремящейся с помощью внешней авантюры погасить революционный пожар внутри Франции. Питт еще в 1789 году объявил, не колеблясь, что поводом для войны может послужить только французское вторжение в Бельгию6. Трубадуром интервенции выступал Эдмунд Бёрк. В палате общин он уже 5 февраля 1790 г. призывал к «крестовому походу» против «иррациональной, беспринципной, объявляющей многих вне закона, конфискующей, грабящей, свирепой, кровавой, тиранической демократии»7. Однако его голос в то время звучал одиноко, да и самого паладина монархизма терпеть не мог король Георг III, не простивший ему еще недавней поддержки борьбы английских колоний за независимость. Питт, значительно более гибкий политик, писал позднее о программе Бёрка, что в ней «много того, чем следует восхищаться, и ничего, с чем можно согласиться»8. Как-то (в сентябре 1791 г.) Питт пригласил к себе членов своего правительства - Гренвила и Аддингтона, а также Бёрка. Премьер-министр считал преувеличенными опасения Бёрка, что «французский пример» окажет неблагоприятное влияние на английский народ. «Не бойтесь ничего, мистер Бёрк, - заявил Питт. - Будьте уверены, что мы останемся теми, кем являемся, до дня Страшного суда». «Безусловно так, сударь, - ответил Бёрк, - но я боюсь бессудного дня»9. (Бёрк явно намекал на пугавшую его угрозу самосуда толпы.) Однако Питт все лее, не поддаваясь подобным настроениям, продолжал следовать линии нейтралитета и в 1790, и в 1791 годах. Выступая в феврале 1792 года в палате общин, премьер-министр заявил: «Никогда еще в истории Англии не было времени, когда мы, исходя из европейской ситуации, могли бы с более разумным основанием, чем ныне, рассчитывать на 15 лет мира». Когда в апреле 1792 года началась война на континенте, Питт и Гренвил были убеждены, что раздираемая острой внутренней борьбой Франция не сумеет устоять против прусско-австрийской коалиции. Гренвил писал в июне, что, «как только германские войска вступят в Париж», по всей вероятности, «какая бы партия ни находилась у власти в Париже, она обратится (к Лондону. - Авт.) с просьбой о посредничестве»10. Британский министр предполагал, таким образом, что война закончится сравнительно второстепенными изменениями границ, а Англия сохранит столь выгодную для нее роль гаранта европейского равновесия. В то время в Лондоне мыслили категориями теории баланса сил, а не нового векового конфликта.