Он не нашел ничего более умного, как буркнуть:
– В старые добрые времена вас бы сожгли на костре.
– В старые добрые времена я бы правила миром, – беспечно возразила Ледяная Дези, в которой сейчас не ощущалось ни единого ледяного кристаллика.
Мичман Нунгатау и рыжая дева
– Поживее, сержант, – распорядился Нунгатау, – излагайте на ходу.
– Есть на ходу, – сказал сержант Аунгу и пустился излагать.
По дороге в космопорт до сведения мичмана было доведено, что
– А еще он мне запись инцидента разрешил скопировать, – напоследок похвалился сержант.
– Что же ты молчишь-то?! – вскипел Нунгатау.
– Кто молчит? – возмутился сержант. – Это я-то молчу?! Банга, скажи, я что – молчу?!
– Нет, янрирр сержант, – откликнулся ефрейтор Бангатахх, – сказать, что вы молчите, значит пойти против истины, вы не то чтобы не молчите, а, извините за крепкое слово, уж всех задрали своим жужжанием…
Они пересекли пустую площадь перед космопортом, с одной стороны подпираемую пыльными, высохшими от зноя скальными уступами, а с другой, сразу за невысоким, в половину роста взрослого мужчины, парапетом, жутковато-отвесно обрывавшуюся в пропасть.
– Красиво, – вдруг сказал рядовой Юлфедкерк.
– Чего тебе тут красивого? – недовольно спросил мичман.
Вместо ответа рядовой показал на небо: там, над бледно-голубой изостренной горной грядой в снеговых наплывах, вставали две призрачных луны – сизая, словно морозом прихваченная Днекка и тускло-желтая, как из старого янтаря, Изангэ.
– Не видал такого? – с тайной гордостью ухмыльнулся Нунгатау.
– Где у нас, в метрополии, такое увидишь! – сказал рядовой. – Либо серые тучи с дождем, для принудительного осаждения вредных выбросов, либо серая от этих самых, мать их ветреница, душу их дери, выбросов волокита вместо неба…
– Волокита, – засмеялся ефрейтор Бангатахх. – Слово-то какое нашел!
– Он у нас лирик, – фыркнул сержант Аунгу. – Можно сказать – пиит.
– Кто-кто?! – насторожился мичман.
– По-старинному – поэт, – пояснил сержант. – Помните, у летописца Кеммурверна? «Сей пиит приближен бе ко двору гекхайана, однако же за изрядное языкоблудие, пианство и распутство недолго подле оного продержался и отрешен бысть с поражением в чинах и телесном здравии…»
– Это про кого так? – с живым интересом осведомился ефрейтор.
– Про Сигнебарна. Слыхал такого?
– Слыхал, конечно, – сказал ефрейтор. – В лицее проходили, наизусть заучивали. Только забылось уж все давно.
Мичману это имя, равно как и предыдущее, ничего не говорило, поскольку лицеем для него были скунгакские портовые трущобы, а представления об изящной словесности ограничивались срамными стишками на стенах отхожих мест. Поэтому он счел за благо прервать культурную дискуссию, рявкнувши:
– Куда идем, грамотеи хреновы?
– Да почти уж пришли, – сказал сержант Аунгу. – Загвоздка в том, янрирр мичман, что дева, которую вы желали бы допросить, наотрез отказалась покидать рабочее место, сопровождая свой отказ какими-то мутными угрозами.
– В каком смысле? – нахмурился мичман.
– В том смысле, что, мол, папе пожалуюсь.
Ефрейтор снова заржал, а мичман спросил:
– Кто у нее… гм… папа?
– Не могу знать, – сказал сержант. – Из угроз упомянутой девы я сделал вывод, что некий офицерский чин из расквартированной под Хоннардом бригады егерей.
– Егеря – это нестрашно, – сказал рядовой Юлфедкерк беспечно.
– Смотря какие егеря, – заметил сержант. – Егерь егерю рознь. Случаются такие егеря, что уж лучше с бессрочными каторжниками дело иметь, чем с этими людоедами.
– Ну, посмотрим, – сказал Нунгатау несколько неуверенно. – В конце концов, мы при исполнении, допросить имеем право, не насиловать же мы ее станем, чтобы было зачем папу подпрягать…