— Не думал, что тебя смутить так легко, — осторожно начал он. — Не побоялась же ты в одной горнице с двумя мужиками ночевать…
— То, что я ночую с двумя мужиками, вовсе не означает, что от меня должно пахнуть, как от мужика, — фыркнула она, скручивая волосы в узел на затылке.
— А чего ж ты тогда взбеленилась? Из-за хвоста, да? Я не скажу никому.
— Мне повторить? — мрачно спросила ведьма.
— Нет-нет. Я тебя обидеть не хотел вовсе. Откуда мне знать, может, у вас, у ведьм, отсутствие хвоста считается уродством… Стой, стой! — Вель поспешно вскочил с песка, когда губы ее беззвучно зашевелились, явно начитывая очередной сглаз. — Не сердись, пожалуйста! Может, я не рассмотрел его просто? Если ты позволишь снова взглянуть…
Зубы опять заныли. Не так, как в прошлый раз, но все равно досадно. Боль была несильная, но тянущая и навязчивая, как жужжание осенней мухи.
— До вечера поболит, — сказала ведьма. — А там видно будет. Посмотрим на твое поведение, — и скрылась в ивовых зарослях, взметнув песок босыми ногами.
По дому по-прежнему разносился молодецкий храп. Заговор на сон Дмитрия работал исправно, и я спокойно собрала свои пожитки, вышла на улицу.
Солнце уже поднялось над горизонтом. Со всей деревни потянулись заспанные хозяюшки, ведущие свою скотину на выпас. Они вяло понукали коров, изредка переговаривались между собой и, проходя мимо, кидали в сторону нашего ночлега заинтересованные взгляды.
Особенно заинтересованными взгляды стали, когда с реки вернулся Вель и, как всегда сноровисто, занялся нашими конями: проверил каждую подкову, почистил копыта, тщательно вычесал шерсть и перешел к седловке.
Поток скотины все не иссякал, и ни одна женщина, включая древних старух, не обошла наемника вниманием, а молодые девицы и вовсе стреляли в него глазами, хихикали и кокетливо теребили свои косынки еще не загрубевшими от крестьянской работы пальчиками.
Вель закончил возиться с седлами и широко улыбнулся в сторону очередной стайки девушек, особенно ретиво его разглядывавших. Девицы дружно залились румянцем и отвернули личики, заливаясь, будто колокольчики, смехом.
— Что, зубы недостаточно сильно болят? — почти с искренней заботой спросила я.
— Ты, ведьма, никак ревнуешь?
— Озабоченный ты сверх всякой меры. Сперва за мной подглядывал, теперь с селянками заигрываешь.
— Я за тобой не подглядывал. Было бы еще, на что посмотреть.
— А у реки тогда что делал?
— Как это, что? Я проснулся, тебя нет. Откуда мне знать, может, похитил кто? Я и пошел по следу. Ты ж сама велела себя охранять.
— Вот и охраняй вместо того, чтобы деревенским девкам глазки строить. Все, нам ехать пора, а то, неровен час, бугровщик проснется.
— И что с того?
— Увяжется еще за нами.
— Почему бы и нет, веселый парень.
— Сожалею, но на ближайший срок не будет тебе ни красных девиц, ни веселых парней. Только злая ведьма. Собирай манатки и поехали.
— Что, даже не попрощаемся?
— Нет.
— Не по-людски это.
— А я и не человек, — бросила я, ставя ногу в стремя и седлая коня.
— Ах, да, — протянул наемник, и что-то в его голосе мне не понравилось. — Спасибо, что напомнила, ведьма.
Глава 6
Вспышка света, и почти тут же страшный грохот, совсем рядом, будто над самой головой. Уши закладывает, а перед глазами еще долго ветвится молния, отпечатавшаяся белым огнем. Я закрываю веки, сжимаюсь в комок, натягивая исподнюю рубашку на тощие голые коленки, все исцарапанные, хуже, чем у мальчишки-сорванца.
Сухая, трескучая гроза давит с неба, все никак не может разродиться дождем, только набухает, ворчит грозно, а затем снова вспышка, и снова гром, от которого звенят глиняные горшки под лавкой, и испуганно воет бродячая собака откуда-то с другого конца деревни.
— Селена… — голос матери совсем ослаб, но я все равно слышу его даже сквозь гром. — Селеночка, иди сюда… Не бойся, дочка.
Я встаю на ноги, затекшие от долгого сидения на полу, пошатываюсь, чувствую, как икры словно колет иглами.
— Иди сюда, — шепчет мать, и ее голос тонет в очередном раскате грома.
Бреду, не поднимая головы, занавесившись растрепанными волосами. Хочется отгородиться от того, что там, впереди, и не видеть, не слышать.
Я ощущаю, что руки у матери холодные и липкие, когда она хватает мою ладонь, судорожно тянет, целует сухими губами. Пальцы ее сводит, и они напоминают кривые ветки, мертвые и бледные.
— Не бойся, — повторяет она. — Когда я умру…
— Мама!
— Слушай! — голос ее слаб, но в нем вновь слышны стальные нотки, и я повинуюсь, покорно склоняю голову к ее судорожно вздымающейся груди. — Я умру, а ты забери. Как я тебя учила, помнишь?
На глазах начинают накипать слезы, а в горле словно еж ворочается, но я закусываю губы и киваю:
— Помню…
— Вот, возьми, — мать ладонью ощупывает свою грудь, пока не натыкается пальцами на камень, висящий на простой тонкой пеньке. Дергает, но руки ее ослабели, и не выходит сорвать. Она вздыхает, шепчет: — Полудница-матушка…
Веревка тлеет, обрывается, и мама протягивает камень мне. Он раскачивается на шнурке, светится даже будто, хотя в комнате почти темно.