Тут она не выдержала и расплакалась. «С какой стати это я? Наверное, от счастья. Я же первый раз по-настоящему счастлива». Трещины в половицах вели к двери, но расстояние было слишком невелико, чтоб «на глазок» определить перспективу, и всё равно она прищурилась, взвешивая, сравнивая: словом, взялась за старое, вновь ощутила себя прозревшей, ясновидящей. Её светёлка висела под скатом крыши — мансарда, крошечный чердак, ласточкино гнездо. Ну и пусть невелико: мало да своё! А что одна, тоже не беда. Захочет общения, в её распоряжении весь дом, где полно народу.
Возле двери стоял кувшин — такие в ходу у жителей Девоншира. Трудно сказать, зачем его поставили к ней в комнату: то ли в расчёте, что она будет рисовать, то ли для создания художественного, рембрандтовского эффекта, то ли напоминанием о свадьбе в Кане и хлебе насущном… Когда сегодня на рассвете солнце заглянуло под крышу, оно высветило шероховатую, зернистую фактуру двери — и мягкие тёплые тона глиняной поверхности кувшина. Эффект получился удивительный: вместо того, чтоб отражать свет в виде ореола, как обычно изображается на картинах, посвящённых свадьбе в Кане, глиняный кувшин поглощал, впитывал солнечный свет. Это было чудо. Всё было чудом.
Кувшин, корзина, свеча на столе, хлеб, ежедневное чудо добывания хлеба, рыбы, — это у неё внутри. Снаружи — два воробышка под кровлей и тысячи незнакомых перелётных птиц. Они летят с юга, из Египта в поисках короткого северного лета (так объяснил ей Ван), и обычно селятся на здешних утёсах или на островах Скилли. «С чего это я вдруг расплакалась?» — спросила она себя. «Кажется, я незаметно перескочила с греческой темы на письмо Рико».
Ей не хотелось перечитывать написанное. Давящее чувство прошло, напряжение ослабло. Перечитывать не хотелось. Она подумала: «Пойду-ка, наберу свежих цветов — поставлю в кувшин».
Как они тебя терпели, эти интриганы от искусства? Помню, Рейф обронил: «Вон Рико». Ты стоял у витрины — на Бонд-стрит, если мне не изменяет память. В шляпе, в голубой рубашке. «Господи», заметил Рейф, «кому нужно это старьё — подумаешь, старые башмаки!» Гравюрная лавка «Медичи» на Бонд-стрит, — да, это было там. Вот и говори после этого, что тебя не сравнивали все, кому не лень, с покойным голландцем по имени Ван Гог.
К счастью, я больше ничего о нём не знаю. Видела, конечно, несколько этюдов: улочку в каком-то городе — Арле? Натюрморт со старыми башмаками. Стул с камышовым, плетёным сиденьем. Подсолнухи в девонском глиняном кувшине.{114} Я вдруг подумала: а что, если здешние поля, вкупе с шурфом, заброшенной оловянной шахтой и мельницей тоже нарисованы голландцем? Скажи, Рико, что ты отсекал за ненадобностью, возводя эти стены? А что, наоборот, оставлял?
Что стало с покойным голландцем? Я совсем ничего о нём не знаю, — помню только, как Рейф, сворачивая на Бонд-стрит, бросал мне походя: «Сюда», «Господи, это же Рико», «Кому нужно это старьё?», «Подожди, поймаю такси».
Сколько там, в «Медичи», было его этюдов? Шесть, не больше: натюрморт с башмаками, подсолнухи, дорога (в Арле?), вздыбленный ветром кипарис, поле за вторым поворотом по дороге в Зеннор{115} и автопортрет{116}.
Всё — автопортрет. Рисуешь ведь своё внутреннее «Я». Вот и ты так же. Я думала, ты пишешь, а ты в это время рисовал: Эльзину сумку с рукоделием, чашки с блюдцами, ветку в окне. Это ты написал — нарисовал, вернее, — платановую ветку за окном, с одного конца обрезанную оконной рамой, а с другого — складками голубой шторы. И веерообразное окно над входной дверью — тоже твоя работа.
Вообще рисовать дом было легко. Набрасываешь знакомый контур. Вписать меня, знакомый типаж, в твою картину — проще простого, дело техники. Другое дело, — как я поднимусь по лестнице?
А мне и думать не придётся: я у тебя сама взлечу! Только вот подойдёт ли комната Ивана, где жила Белла, для вздыбленного ветром кипариса?
Я вспомнила, что с тобой стало, голландец. Тебя упрятали в психушку в Арле.
Твоё счастье, Рико, что у тебя есть Эльза. Она всегда смотрит в корень.
Как видишь, я не знаю, о чём пишу, и стоит мне оглянуться, как сейчас, на последнюю фразу, как я тут же бросаю писать. В таком случае, зачем? Наверное, я пытаюсь разобраться, почему я тогда не поднялась к тебе.
Вовсе не из-за Эльзы. Не знаю, как это объяснить. Дело не в том, что ты её второй муж, англичанин и что, по слухам, она бросила ради тебя своего первого мужа и троих детей. Вы вдвоём уехали в Италию. Потом там стало опасно, и в самом начале войны вы вернулись, последовав совету какого-то высокопоставленного чиновника. Мы были в восторге от Эльзы. Мы совсем забыли, что она немка.
Я не о том, как с ней обошлись на её исторической и благоприобретённой родине, — просто вышвырнули, и всё! Я не о том, как дражайшая её половина запрещала ей видеться с детьми. Я о другом: о том, как здорово она умела смотреть в корень, забывая про мелочи. Так вот, я тоже стараюсь смотреть в корень. Старалась, во всяком случае, когда отказалась подняться наверх. Впрочем, не знаю, зачем я всё это рассказываю.