В тот первый раз, когда я искала круг друидов, меня вдруг осенило: тропа — это ещё и вязь, узор, знак, иероглиф, образ. А ведь раньше, когда я видела пляшущие на экране тени, они всегда казались расположенными на одной плоскости. В отличие от картин Ван Гога, в тех моих видениях не было энергии, взрывной силы.
Знаешь, я сделала великое открытие: ты похож на Ван Гога, и он сразу стал ближе.
Мне трудно объяснить, почему твоя проза отталкивает меня, навевает скуку. Я о той пухлой рукописи, что ты послал мне в Лондон накануне моего отъезда в Корф-Касл. Ведь раньше, в первых твоих вещах и в запрещённой книжке многое звучало для меня откровением{121}. Впрочем, не буду распространяться, — я хочу понять, почему.
Что «почему»?
Я хочу понять, что именно потрясало меня и одновременно злило в твоих вещах. Нет, не общедоступность языка, нет. Мне трудно это объяснить. Может, я завидовала кажущейся лёгкости твоего пера?
Но ведь я почему-то не завидую Ван Гогу. И тут я вспомнила слова Рейфа «Вон Рико» и как ты стоял у витрины гравюрной лавки «Медичи», и тут всё сошлось.
Та напряжённость, с которой я била в одну точку в «Венке», — всего лишь одно стёклышко, одна плоскость волшебного фонаря.
Стоило мне забыться — и…! — я оказалась в комнате Винсента.
Поднимаешься по широкой лестнице с перилами, идёшь по коридору, открываешь дверь в кладовку, а это, оказывается, не кладовка вовсе, а узкая лесенка наверх, в мансарду. Там, наверху, устроены кухонька и две комнаты. Иван пользовался кухней наравне с работницами военного завода.
Обычно я поднималась к Ивану, если он болел. После, когда я переехала в Корф-Касл, поближе к части, где служил Рейф, Иван взял за правило посылать мне туда русские папиросы.
Потом он как-то сообщил в письме, что ему предложили работу переводчика телефонограмм. Он согласился не раздумывая. Вот только как быть с комнатой? Если в ней поживёт Белла Картер, я не буду против? спрашивал он в письме. Конечно, нет, ответила я. Я и сейчас не против.
Мне трудно представить в той комнате Беллу. Скорее, уж тебя — среди обычного беспорядка, что царил у Ивана: пакетов со сливами, пачек старых журналов, пеналов под картины, пепельниц с окурками Ты не куришь, но в воздухе, как сейчас помню, висит голубоватая дымка. «Иван, хочешь ещё слив? Давай что-нибудь приготовлю. Как твоё горло? Нет, я не закрывала окно».
У окна широкий подоконник, как в школах-интернатах. Из окна виден платан, на который я смотрела из окна своей комнаты, только здесь всё выше и ты оказываешься вровень с кроной. Теперь я вспоминаю, что это Иван сказал мне, что Ван Гога упрятали в психушку. Да-да, Иван же и принёс мне пенал с репродукциями его картин.
Нет, это не его, взял посмотреть и уже сегодня возвращает владельцу. Ему заказали книгу о постимпрессионистах, а времени закончить не хватает из-за того, что служит на почте перлюстратором. А тут заманчивое предложение поехать в Петроград… Когда ещё дело дойдёт до издания — сегодня такие вещи не печатают. Он спросил: «Как, по-твоему, можно вынуть этот лист?» «Ты собираешься его изъять?» — ответила я вопросом на вопрос. «Они не заметят пропажу, ей-богу, не заметят», — заторопился он, — «а поле это будет куда лучше смотреться на стене твоей комнаты».
На следующий день картины, вместе с пшеничным полем, вернулись куда следует, и я благополучно забыла про Ивана. Постаралась выбросить его из головы, иначе я никогда не смогла бы забыть ту комнату.
Зато теперь я вспоминаю о ней без дрожи — ведь Белла сначала переехала вниз, потом и вовсе съехала.
А комната, как была, так и осталась. Я сижу сейчас у себя, в просторной, о двух дверях студии. Под скатом крыши стоит кушетка, крытая голубым покрывалом. Пол не вощёный — негде достать воск, зато в интерьере есть что-то голландское. На полированной столешнице плавает отражение: это розовая ветка в кувшине с картины Ван Гога — не самой известной, прямо скажем, его работы. Но мне почему-то вспомнилась именно она. А ещё раньше другая: опрокинутая корзина или горшок с маргаритками.
Вместе с воспоминанием об Иване в памяти всплывает рассказ. По-моему, он зародился в тот момент, когда я не поднялась к тебе в комнату. Впрочем, память здесь ни при чём — рассказ, наверное, жил в моём подсознании. Ван Гога держали в больнице неподалёку от Арля{122}. Выйдя оттуда, он продолжал писать — на грани помешательства. Одна из поздних его картин — пшеничное поле (он называл его «всходы»), где только-только начинают проклёвываться зелёные ростки. На переднем плане топорщатся жёсткие кустики. Вдали виднеется крыша фермы, похожая на плывущий по волнам корабль. Впрочем, нет, я пережимаю. Зачем объяснять живопись? Стоит только впасть в объяснение, и ты начинаешь писать рассказ. А на самом деле, всё должно быть иначе: пусть рассказ меня пишет, меня создаёт. Ты прав насчёт Великой матери, — Эльза сродни пшеничному полю. Эльза — Праматерь? Сложновато получается.