— Так рукой же можно, — усмехнулась Федосья.
— А я хочу так, — девушка почувствовала щекочущее прикосновение, и ответила, сдерживаясь:
«Ну, вот быстро бы и снял».
— А я хочу медленно, — Михайло приподнял голову. «Я только начал, Федосья Петровна, ты думаешь, зачем я полок такой широкий срубил? Именно за этим».
— Да уж знаю, — она закинула одну стройную ногу мужу на плечо, и вдруг, приподнявшись, хлестнула его веником.
— Ну смотри, Федосья, — сказал Волк, отбирая у нее веник, прижимая ее руки к полку, — ты у меня потом спиной вверх еще належишься, я тебя как следует, попарю, пощады запросишь.
— Не запрошу, — она еще шире раздвинула ноги. «Горячее печки, — сказал он, вдыхая ее сладость. «Сейчас ведь губы обожгу».
— Боишься, Михайло Данилович? — он взглянул в мерцающие зеленые глаза, и вдруг вспомнил того ирбиза, что убил прошлым годом в горах.
— Не боюсь, — он рассмеялся, и протянув руку наверх, почувствовал, какая она вся — жаркая и влажная. «Вот так, — прошептал Волк, целуя ее — везде, куда мог дотянуться.
— А ну погоди, — Федосья потянула его к себе. «Я тоже хочу, попробовать-то».
— Еще не напробовалась? — Волк увидел внизу ее вишневые, блестящие губы.
— Никогда не напробуюсь, — он застонал, и, опустив голову между ее ног, пробормотал: «Да и я тоже».
После, ополоснув полок и стены, он немного постоял на маленьком, заваленном сугробами дворе — в одной рубахе, хотя мороз был крепкий, и, взглянув на закат, потянувшись, сказал:
«Хорошо!».
— Гриша! — крикнул Волк, услышав из-за забора звук топора. «Как хозяйка-то твоя?».
— Да вроде ничего, с Божьей помощью, — Григорий Никитич улыбнулся. «Боится, конечно, что мать ее не поспеет — вон, бураны какую неделю. Страшно, все ж дитя первое».
— А ты и рад, небось, — Волк шутливо подтолкнул друга. «Все ж первый сибиряк коренной будет!».
— Может, то дочка, — озабоченно сказал Гриша. «Мне, правда, разницы нет, — он вдруг рассмеялся, — только б дитя было крепкое, и с Василисой все хорошо было бы».
— Дочка тоже славно, — согласился Волк, и, зевнув, перекрестив рот, сказал: «Ладно, поедим сейчас — и спать, завтра подниматься до рассвета, на Тобол идти, воеводу этого встречать нового».
— Жили спокойно себе, — нахмурился Григорий, — и вон, вспомнили о нас. Все равно, то не Ермак Тимофеевич будет, упокой Господи его душу.
— Атаман такой один был, — серьезно сказал Волк, — куда там остальным до него. А все равно, Гриша, — Михайло посмотрел на белоснежную равнину, — вон, Крещение уж было, потом Пост Великий, а там и весна. Почти перезимовали-то.
В избе пахло так, что Волку сразу захотелось сесть за чисто выскобленный стол, и больше никогда оттуда не подниматься.
От каравая — свежего, только из печи, еще поднимался пар, и Михайло, потянувшись за краюхой, спросил: «Это ж та оленина, что я днями принес, да?».
Федосья, подвигая ему горшок, улыбнулась: «Там еще надолго хватит, да и рыбы — тоже. И сбитень я сварила, со зверобоем». Опять же, как батюшка до нас доберется, — так с ним поохотитесь».
Волк сумрачно, сказал: «Я, может, еще ему не по душе придусь».
Девушка потянулась через стол и тихонько стукнула мужа деревянной ложкой по лбу. «А ну молчи, — велела Федосья. «Ты у меня самый лучший, Волк, и другого мне до конца жизни не надобно».
Волк улыбнулся и, поймав девушку за руку, усадил к себе на колени. «Это мне никого, окромя тебя не надобно, я так матушке твоей и отписал, и, заметь, ни единой ошибки не сделал, счастье мое».
Федосья подвинула к себе кружку со сбитнем и озорно сказала: «Мед-то тот, что мы осенью в лесу нашли, помнишь?».
Волк отпил и ответил: «Что-то мне кажется, у тебя он вкуснее».
— Ну, так сравни, — ее губы были совсем рядом.
Михайло поцеловал жену и шепнул: «Может, завтра с утра уберешься? Мне вставать рано, да и неизвестно, сколько я на Тоболе проболтаюсь, воеводу ожидая».
— Балуешь ты меня, Волк, — она подставила мужу смуглую шею, и тот стал медленно, осторожно расстегивать сарафан.
— Балую, — Михайло провел губами по ключице и дальше — вниз. «И буду баловать, сколь я жив».
— А ожерелье оставь, — велел Волк, глядя на то, как играют на ее груди отсветы изумрудов, что осенью он принес с Большого Камня.
Она распустила длинные, — до бедер, темные волосы и пахло от них — лесом и солнцем. «Ох, Федосья, — сказал Волк, опускаясь на колени, — ну за что мне счастье-то такое?»
Девушка положила руки на его белокурую голову, и, откинувшись назад, тяжело дыша, застонала. Потом, уже, обнимая ее под меховым, жарким одеялом, укладывая на бок, Михайло шепнул: «Ну, сейчас ты у меня точно понесешь, Федосья Петровна».
Жена нашла его руку, и, крепко стиснув пальцы, выдохнула: «А вот вернешься — и узнаешь!»
Она и не услышала, как муж поднялся — только почувствовала прикосновение его губ, и шепот: «Все, счастье мое, пошел я».
Открыв глаза, Федосья перекрестила Волка, и, как всегда, сказала: «Легкой тебе дороги, любимый».