— Охота пуще неволи, — хмыкнул Федор. «Ну, гоняйся за атаманом Заруцким и женой его, — Федор скривился, — хоша зачем тебе сие нужно, понять не могу. Казаки сами их в Москву привезут, даже если они с Волги убегут еще куда-нибудь. Заруцкого — на кол посадим, пани Марине язык урежем, и в подземелье сгноим, а Воренок ихний в петле болтаться будет.
Отец выплюнул на пол кость и крикнул: «Эй, там!»
— Бегу, бегу, — раздался озабоченный голос, и Федор велел целовальнику: «Еще одного, а то, — он улыбнулся, мне и сыну сей поросенок — на один укус».
Петя вздохнул. Приняв от отца миску, юноша подумал: «Сказать ему? Нет, нет, не смей, нельзя, это же отец твой, молчи. А как молчать? Если это правда, то батюшка знать должен.
Уже полтора года сейчас мальчику».
Он вспомнил сырой, тающий снег под ногами и тихий голос князя Пожарского: «Воренок-то этот, говорят, рыжий, будто огонь, вряд ли он Заруцкого сын, али самозванца покойного, гореть ему в аду. Ну да пани Марина для кого только ноги не раздвигала, такой бляди — поискать еще. Но все равно, Петр Федорович, государь желает, чтобы покончили с этим семенем — раз и навсегда, другой смуты нам не надобно».
— И я тогда кивнул: «Покончим, князь Дмитрий Михайлович, я самолично туда, в Астрахань отправлюсь».
Петя выпил кваса, искоса взглянув на отца — тот рисовал что-то, изредка посматривая в окно.
— Венеция, — хмыкнул Федор, оторвавшись от тетради, улыбнувшись. «Жаль, Петька, что вы с нами не едете, ну да тут, на Москве, тоже кто-то остаться должен, да и вы с Польшей сейчас мир заключите, так, что видеться будем». Он, на мгновение, привстал и коротко поцеловал сына в рыжие, мягкие волосы над высоким лбом.
— В декабре у Марины сын родился, — отчаянно подумал Петя. «А в апреле мы там были, под Калугой, я тогда к ней собирался пойти, а батюшка меня отговорил. И его всю ночь не было потом. Господи, помоги мне, — он тяжело, глубоко вздохнул и робко сказал: «Батюшка, тут о ребенке пани Марины, ну, об Иване этом я поговорить хотел…».
Отец слушал, молча, отложив тетрадь, а потом, потянувшись за седельной сумой, жестко сказал: «Ничего знать даже не хочу. Сказано — вздернуть, значит — вздернуть, и все тут».
— Батюшка! — тихо ответил Петя. «Но ведь, может быть…
Отец внезапно поднялся, задевая рыжей головой потолок избы. «Тебе, Петька, видать, ее, — Федор сочно выругался, — до сих пор глаза застилает. Оставь сию бабу, велено же тебе было. У тебя жена есть, венчанная, в честном браке живи, детей рожай, а про пани Марину и думать забудь».
Петя тоже встал — он был лишь немногим ниже отца, и злым шепотом проговорил: «Я не из-за этого, батюшка. Вы подумайте, это ведь ваш сын…»
— Али кого другого сын. Али третьего, — отец дернул щекой. «Все, и хватит об этом более.
Поехали, — он повернулся, и, не говоря ни слова, вышел из горницы.
Петя положил руку на свою саблю, и, опустив глаза вниз, посмотрев на холодный, лазоревый блеск сапфиров, упрямо шепнул: «Все равно, я этого так не оставлю. Может, письмо написать? Бабушке Марфе Федоровне. Она с отцом поговорит, батюшка ее послушает, не может не послушать. Так и сделаю — напишу и с Марьей передам. Марья осторожная, не потеряет, не то, что Степа, — он невольно рассмеялся и встряхнул головой: «Так и сделаю».
Петя, на мгновение, закрыл глаза, и, слушая голоса птиц со двора, улыбнулся: «Ну вот, совсем немного осталось, скоро и Марьюшку увижу».
Отец уже сидел на своем огромном, вороном жеребце. Петя принял от холопа уздцы гнедого, и, вскакивая в седло, пробормотал: «Простите, батюшка».
— То-то же, — сказал Федор, и два всадника выехали на широкую, обрамленную зеленеющими полями, ярославскую дорогу.
Степа Воронцов-Вельяминов вышел из прохладного, сумрачного Спасского собора, и, потянувшись, скинув испачканный красками передник, сказал: «Хорошо!»
На дворе Андроникова монастыря было тихо, из келарни тянуло, — Степа повел носом, — блинами. Юноша сел на бревно у аккуратно сложенной поленницы, и, подставив лицо весеннему солнцу — улыбнулся. «Господи, — подумал Степа, — неужели и вправду, скоро в Италию? Не верю, поверить не могу. Сразу во Флоренцию надо поехать, батюшка сказал — отпустит меня. Наймусь подручным в мастерскую, хоть краски растирать, хоть пол мести, мне все равно. И буду рисовать — не успокоюсь, пока весь город не нарисую».
Из окна келарни высунулась каштановая голова и веселый голос сказал: «Степа, блины горячие, со сметаной, и рыба свежая, сегодня отец келарь велел бочонок открыть».
Юноша облизнулся, и, смеясь, ответил: «Знаешь ты, Вася, чем меня порадовать».
Степан встал, и, оглядев себя, отряхнув рубашку, провел рукой по рыжим, переливающимся золотом на солнце кудрям. Он подошел к колодцу, — невысокий, легкий, изящный, и, тщательно вымыв руки, полюбовался отполированными ногтями.