– Согнал пленных казаков, заколотил двери, и сжег. Священника распял, на кресте, жену его красные партизаны, на глазах у детей…, – он махнул рукой:
– Ей горло перерезали и детям тоже. Никто не выжил, а семья эта испокон века священниками была, в Зерентуе. Мне письмо прислали, из Шанхая, казаки, которым спастись удалось. Старшую дочь священника он себе забрал, – лицо Федора дернулось, – наверное, тоже убил…, – Анна молчала. Отец повел ее в подвал дома Ипатьевых, в Екатеринбурге. По каменным стенам цокали пули, пахло свежей кровью. Наклонившись над телом бывшего императора, отец пошевелил его ногой: «Собаке собачья смерть». Она, незаметно, сжала длинные пальцы:
– Я ему не верю. Отец бы подобного никогда не сделал. Все было ради торжества революции. Во время переворотов, потрясений, не избежать косвенного ущерба…, – отец не взял ее на польский фронт. Анна служила комиссаром в Каспийской флотилии, ходила в иранский поход. С Янсоном, она отправилась в Тамбов, подавлять антоновский бунт. Вернувшись в Москву, Анна узнала, что отец уехал за Байкал, комиссаром в отряды красных партизан. Горский оставил ей несколько писем.
Больше отца она не видела. После известия о его смерти, Анна нашла в Москве сослуживцев отца по армии Тухачевского. Ее уверили, что Александр Данилович, по своему обыкновению, воевал геройским образом, вникал в нужды красноармейцев, и не жалел врагов революции.
– Твой отец всегда их сам убивал, Анна, – расхохотался один из комиссаров:
– Ксендзов, раввинов, дурманивших трудовой народ ложью. Я помню, лично одному горло перерезал, под Белостоком. Вообще, – комиссар повел рукой, – как говорил Александр Данилович, лес рубят, щепки летят. В годину революционных потрясений сложно обвинять трудовые массы в том, что они поднимаются против угнетателей. Красноармейцы иногда, – комиссар пощелкал пальцами, – сами расправлялись с еврейской и польской буржуазией, с местечковыми воротилами, грабившими простой народ…, – Анна кивнула: «Конечно».
В Берлине она говорила мало, не упомянув, что свежий шрам на ее руке остался от ранения, полученного при нелегальном переходе границы.
– Я уйду, – каждый день повторяла Анна, – мне надо ехать в Гамбург, к товарищам. Я здесь с поручением партии. Завтра уйду…, – рыжие, длинные ресницы дрожали. Он спал, положив голову ей на плечо, и улыбался во сне. Анна прижималась к его боку. Она задремывала, крепко, как в детстве, смутно помня руки, качавшие ее, голос, певший колыбельную:
– Rozhinkes mit mandlen
Slof-zhe, Chanele, shlof.
Отец сказал ей, в детстве, что ее мать родилась еврейкой.
– Разумеется, – строго заметил Горский, – такой факт ничего не значит, Анна. Твоя мать большевичка, дочь народоволки, замученной царским режимом. Она стала героем, умерев на баррикадах во имя торжества идей коммунизма. Евреи, русские, французы, немцы, – отец поморщился, – отжившие понятия. У коммуниста нет родины, кроме его идей, нет другого языка, кроме того, которым говорят Маркс, Энгельс и Ленин.
– То есть немецкого языка, папа, – хихикнула девочка. Горский рассмеялся:
– Это пока мы в Цюрихе. Россия станет первым в мире коммунистическим государством, и во всем мире заговорят на русском языке…, – из комнаты дочери раздались звуки патефона. Анна щелкнула зажигалкой:
– Папа тоже был евреем. Все считали, что он русский. Владимир Ильич знал, конечно, что папа еврей, что он родился в Америке. Не мог не знать, папа был его лучшим другом. Но Иосиф Виссарионович не знает, – она присела на табурет у фортепьяно:
– Я получу американское гражданство, для себя и Марты, на всякий случай. Арендую банковскую ячейку и сложу туда документы. Марта никогда, ничего не услышит, о нем. О своем отце, – заставила себя сказать Анна: «Обещаю». Рояль отозвался нежным звуком. Анна вздрогнула:
– Папа тоже хорошо играл и пел. На фортепьяно, на гитаре. Революционные песни, Марсельезу, Интернационал…, – Анна поняла, что дочь завела джазовую пластинку. Женщина усмехнулась: «Пусть».
Переодевшись в джинсы и американскую, клетчатую рубашку, Марта сделала бутерброды. Фрукты стояли в хрустальной вазе, на столе, персики, черный, крымский виноград, французские зимние груши, кавказский инжир.
Девочка насвистывала песенку Утесова, о героическом американском инженере, Кейси Джонсе, спасшем пассажиров от крушения поезда. Марта слышала мелодию в Америке, и упросила учительницу вокала разрешить ей выучить слова. Женщина вздохнула:
– Это эстрада, Марта, но что с тобой делать…, – в дверь позвонили.
Сказав матери, что на вечеринку придут одноклассники, Марта, немного, лукавила. Светлана Сталина лежала с ангиной, она хотела оправиться до авиационного парада. Девочки договорились, что будут стоять вместе, на трибуне. Марта, в школе, показала Светлане новый номер «Смены», со статьей о комсомолке, парашютистке, Лизе Князевой.
– Ей четырнадцать лет, – восторженно сказала Марта, – а она совершила пятьдесят прыжков. Я тоже так хочу…, – Светлана, рассудительно, заметила: