А я тем временем приглядывался, не появились ли новые признаки прогрессирующей болезни. Пальцы Морри пока еще были в состоянии писать карандашом и держать очки, но руки уже не поднимались выше груди. Все меньше и меньше времени он проводил в кухне и гостиной, все больше — в кабинете, где для него стояло большое кресло с подушками, одеялами и специальными подставками из пенопласта, придерживающими ступни и дающими опору слабеющим ногам. Рядом с профессором лежал колокольчик, и всякий раз, когда ему нужно было повернуться или, как он выражался, «сходить на стульчак», он звонил, и кто-нибудь приходил помочь. У Морри не всегда хватало сил позвонить в колокольчик; и если это у него не получалось, он очень расстраивался.
Я спросил Морри, жалеет ли он себя.
— Иногда по утрам, — ответил он. — Это время, когда я горюю. Я ощупываю свое тело, шевелю пальцами и руками — всем тем, что еще движется, — и горюю обо всем, что потерял. Я горюю о своем медленном, коварном умирании. А потом вдруг перестаю горевать.
— Вот так, сразу?
— Если мне надо поплакать, я плачу. А потом сосредоточиваюсь на всем хорошем, что у меня в жизни осталось. На людях, которые придут меня повидать. На историях, которые услышу. На тебе, если это вторник. Потому что мы ведь люди вторника.
Я улыбнулся. Люди вторника.
— Митч, я позволяю себе пожалеть себя лишь самую малость. Чуть-чуть каждое утро, немного поплачу, и все.
Я подумал обо всех своих знакомых, которые поутру часами жалеют себя. Неплохо было бы наложить ограничение на ежедневную жалость к себе. Поплакал минуту-другую — и пошел дальше. И если Морри при его ужасной болезни удается это…
— Моя болезнь ужасна, если только считать ее таковой, — сказал Морри. — Ужасно наблюдать, как тело постепенно угасает и превращается в тлен. Но чудесно то, что у меня есть столько времени со всеми попрощаться. — Он улыбнулся. — Не всем так везет.
Я внимательно посмотрел на него, неподвижно сидевшего в кресле, неспособного ни подняться, ни умыться, ни натянуть штаны. Везет? Неужели он и вправду сказал «везет»?
Во время перерыва, когда Морри пошел в туалет, я стал листать бостонскую газету, лежавшую рядом с его креслом. Мне попалась статья о двух девочках-подростках из маленького провинциального городка, которые замучили и убили подружившегося с ними семидесятитрехлетнего старика, а потом устроили вечеринку в его вагончике и хвастались содеянным перед друзьями. И еще одна статья о приближающемся суде над мужчиной, убившем гомосексуалиста, который по телевидению признался ему в любви.
Я отложил газету. Вкатили Морри, как всегда улыбающегося, и Конни уже собралась приподнять его, чтобы пересадить из коляски в кресло.
— Хотите, я вас пересажу? — спросил я.
Воцарилась тишина — я и сам не знал, почему вдруг предложил это. Но Морри посмотрел на Конни и сказал:
— Вы можете показать ему, как это делается?
— Конечно, — ответила Конни.
Следуя ее указаниям, я подхватил Морри под мышки и потянул на себя, точно пытался поднять с земли бревно. Потом выпрямился и потащил его вверх.
— А-а-а, — едва слышно застонал Морри.
— Держу вас, держу, — отозвался я.
Невозможно описать словами, как трогательно было держать его вот так в своих объятиях. Я вдруг почувствовал ростки смерти в его увядающей оболочке; и, усадив Морри в кресло и уложив на подушки его голову, нежданно явственно осознал: время наше на исходе.
Я должен был что-то сделать.