Кстати, действие группового отбора и диверсификации поведенческих стандартов прослеживается и в современном обществе. Оно подтверждается брачной статистикой. Так, процент смешанных браков между ирландцами и англичанами в Ольстере еще недавно был практически нулевой, несмотря на то, что это два народа, соседствующих друг с другом. До 60-х годов в Америке практически не было смешанных браков между черными и белыми, и это несмотря на то, что и черные и белые американцы представляют собой смесь многих разных народов и живут бок о бок не менее двух веков. Более близкие для нас примеры говорят о том же. Так, русские в Риге составляют до половины населения, город говорит по-русски, однако смешанных браков гораздо меньше половины, как должно бы было быть, если бы разные народы на деле представляли собой один и тот же вид в строгих научных терминах. То же во всех других бывших республиках СССР: ни с казахами, ни с грузинами, ни с кем-либо другим не было и близко такого процента смешанных браков, какой следовало бы ожидать при столь тесном контакте и свободном скрещивании в пределах одного вида. Очевидно, что культурные, религиозные, языковые, экономические, политические и прочие различия между этносами целиком или отчасти делают смешанные браки нежелательными. При этом далеко неочевидны биологические последствия запрета на них[193]
.Но даже соглашаясь с многоуровневым отбором, следует понимать, что действием одних только биологических механизмов объяснить явления социальной жизни невозможно. Лишь новая система коммуникации в единстве с новой информацией, которая циркулирует по ее каналам, способны обеспечить требуемые перемены.
Вкратце подытоживая, допустимо утверждать следующее. Положение вещей, когда «мужские» и «женские» функции остаются подчиненными особенностям органики (отличиям психики, ритмике физиологии, объему мышечной массы и т. п.), позволяет объяснить поведенческие отличия полов, сопутствующие лишь первым этапам становления социума. Дальнейшее же развитие последнего приводит к тому, что гендер оказывается все менее и менее зависимым от биологического строения организма. С преодолением же какого-то качественного антропогенетического рубежа он начинает все больше и больше подчиняться действию культурных факторов, пока, наконец, их диктат не становится определяющим.
В эпоху зарождения первых межродовых связей женщина и в самом деле становится одним из главных предметов обмена. Но это не может рассматриваться как обмен дарами, иными словами, материями, обладающими ценностью для обеих сторон. Ценность – это начало, имеющее не утилитарное, прикладное, но прежде всего социальное и культурное значение, она присуща предмету вовсе не от его собственной природы, но сообщается природой человеческой субъективности. Ни один предмет не может стать ценностью, не воплотив в себе ту или иную общественную идеологему; без этого он остается безразличным для человека, если вообще замечаемым им, как, например, остается незамечаемым нами земное тяготение, без которого невозможно ни одно отправление жизни. Отсюда и женщина может стать ценностью лишь там, где вокруг нее складывается единая культура. Но это случается не сразу; в европейской культуре культ женщины рождается только в средневековье.
Первопружина того обмена, который складывается в переходный период, – это стихийная, полу– (если не полностью) инстинктивная реакция во многом биологического сообщества на угрозу инцеста. Вместе с тем можно согласиться с Леви-Строссом в том, что именно в его результате (с той поправкой, что одновременно с ним действуют и другие механизмы) отношения кровной биологической связи вытесняются системой социальных отношений. Но если так, то никакая идеологема женщины, и уж тем более ее культ, не может предшествовать их становлению. И вместе с тем без обращения пола в известную ценность невозможно появление обмена брачными партнерами. Таким образом, и здесь мы видим необходимость одновременного развития сплетающихся в единый поток процессов.