В отличие от линии биологической преемственности, главным в нашей истории являлся социо-культурный генезис. Разумеется, это не значит, что биологическая связь теряет свое значение в жизни человека и полностью заменяется социальной. Существо биологической привязанности в полной мере не ясно, но наличие (во всяком случае между матерью и ребенком) не вызывает никаких сомнений. Связь с отцом менее ясна, и вместе с тем было бы большой ошибкой утверждать, что ее н существует. Сам факт того, что отношения между ними подвергаются сакрализации («Я и Отец – одно»[574]
; «Отец во Мне и Я в Нем»[575]), является убедительным тому подтверждением. Мы помним также, что родство, как и сиротство, традиционно отсчитывалось исключительно по мужской линии, то есть по отцу, и это тоже не пустой звук для любой, не только европейской, культуры.Эта линия начинает превращаться во все более редкий пунктир с появлением между отцом и сыном сертифицированного социумом посредника – жреца, учителя, мастера. Вторжение социума в систему родовой преемственности, формирование специальных институтов, занимающихся образованием и воспитанием новых поколений, подпадение ее под полный контроль государства делает связь между ними еще менее тесной. Но все же вплоть до XIX–XX столетий отец остается основным проводником ребенка в «большой» мир, где правят не чувства родителей, но обезличенные «слова», «дела» и «вещи». Уже «век девятнадцатый железный» (А. Блок) становится временем, когда практически ни один человек вне кооперации с другими, часто неизвестными ему, оказывается не в состоянии самостоятельно произвести ни один продукт. Даже самые отсталые сельские хозяйства, хранители патриархального уклада, начинают зависеть от других отраслей производства. Но если в деревне патриархальный уклад сохраняется дажев начале двадцатого столетия, то в городе положение (и власть) отца как основного, если не сказать единственного, держателя секретов семейного ремесла утрачивается полностью. Теперь они уже не принадлежат отдельным родам, но становятся достоянием социума в целом.
Собственно, то же происходит не только в производстве «вещей», но и в производстве «слов». Наука перестает быть полем деятельности талантливых одиночек; выдающиеся прорывы в ней уже в XIX веке становятся результатом творчества больших коллективов. Впрочем, и частные открытия, сколь бы неожиданными они ни были, опираются на работу целой череды предшественников. Время, когда технологические рецепты, нередко научные истины, оставались секретами, обеспечивавшими конкурентные преимущества частным «домам», осталось в прошлом. Теперь любое достижение цивилизации – это общественное достояние. В сущности, единственное, что отец может передать сыну, – это имущественные права. Даже собственность, понятая как особая социальная функция, уже не может быть оставлена в полном объеме, если у наследника отсутствуют специфические способности к управлению ею. Это и есть окончательное завершение длительной эволюции патриархальной семьи. Полное ее разложение наступает тогда, когда возрастание масштабов и темпов социальной динамики делают невозможным сохранение идентичности рода как субъекта той или иной социальной функции. Последняя же точка появляется там, где преемственность его поколений сменяется простым детопроизводством. А в этом процессе роль женщины выступает на первый план, становится поначалу равновеликой роли мужчины, а затем и главной. Изнанкой результата является тот факт, что в 68 % случаев (в Москве – до 80 %) инициатива развода принадлежит именно ей. Особенно активны молодые женщины, только после 50 лет инициатором развода чаще становятся мужчины.
Отсюда вполне допустимо утверждать, что равенство полов лишь косвенным образом является заслугой феминистских движений (конечно же, не распад семьи был их генеральной целью), в действительности это результат окончательного поглощения социумом всей системы преемственности культурного наследия. Впрочем, допустимо утверждать и другое: «техническим средством» воспроизводства социума становится не только мужчина, но, как ни парадоксально, и его вечная спутница.