Томимся, не дремлется. Часов в 10 начинают нас вызывать поодиночке к следователю Красикову. Допрос не длинный, начинается с выяснения нашего отношения к укрывательству Паниной казенных денег. Так как мы трое только что приехали в Петроград, то алиби и наша полная непричастность выясняются сами собою. Затем идет принадлежность к партии и несколько других незначительных вопросов, из которых никакого обвинения нельзя усмотреть. Настаиваем на включении в протокол нашего протеста против ареста неприкосновенных членов Учредительного собрания. Через полчаса какой-то господин нам объявляет, что инженер, арестованный со мной, освобождается, а мы арестовываемся. По обвинению в чем? Неизвестно. Мы требуем письменного постановления следователя. Проходит в ожидании еще часа два. Оказывается, сам Совнарком обсуждает нашу участь. Как будто у него в этот день не было более важных дел! Около часу ночи приходит тот же господин и приносит декрет, подписанный Лениным, Троцким, Бонч-Бруевичем и другими, по которому члены Центрального комитета партии Народной свободы объявляются «врагами народа» и «вне закона»! Вот так законное решение! Придумали! Это было бы комично, если бы не привело впоследствии к убийству Шингарева и Кокошкина. Удивляемся, смеемся, негодуем. На основании этого декрета – постановление следователя об аресте «членов Центрального комитета партии Народной свободы». Юрист Кокошкин придирается и протестует; неизвестно, какие три члена арестуются: «Я не вижу постановления о моем аресте». Снова господин уходит и возвращается с тем же постановлением со вставкой наших фамилий. Характерно. Теперь все «законно». Прощаемся с Паниной, которую увозят в Кресты, а нас в двух автомобилях везут в Петропавловскую крепость. В переднем – Шингарев и Кокошкин, в заднем я с несколькими конвоирами, исключительно латышами.
Проезжаем мимо Таврического дворца; окна купола и фасада залиты почему-то электрическим светом, несмотря на поздний час. (Учредительное собрание разошлось до января.) Латыши лопочут на своем языке. На ухабе один из них выпустил винтовку, которую я еле успел устранить, и штык был уже около моих глаз. А ведь я вижу лишь одним глазом.
Въезжаем в ворота крепости и, миновав собор, останавливаемся у крепости налево. Выходим и идем какими-то закоулками и простенками, заваленными снегом. Зима была очень снежная. В глухом застенке остаемся очень долго, минут двадцать – тридцать. Я в осеннем пальто, так как ватного почти никогда не ношу. Мороз в 20 градусов, и мы беспокоимся за чахоточного Кокошкина. Просим, чтобы ввели в помещение, и через некоторое время нас вводят в старую мрачную гауптвахту, а еще через некоторое время – к коменданту, где у нас отбираются деньги, ножики, и, наконец, через длинные коридоры Трубецкого бастиона – в одиночные камеры, расположенные рядом. Моя камера № 72 была самой последней в бастионе.
Тяжелая дверь захлопнулась, щелкнул замок, и шаги удалились. Я помню, В.Д. Набоков рассказывал, как профессор-криминалист водил их студентами в тюрьму и какое сильное впечатление на него произвело, когда при демонстрации одиночной камеры для наглядности за ним заперли дверь и он остался один в камере. Я был скорее озадачен всем происшедшим в сегодняшний день: неприкосновенность личности, «вся власть Учредительному собранию», «враг народа» и… камера № 72.
Я как-то старался выдавить в себе ужас, но ничего из этого не выходило. Я думаю, что демонстрация ужасов в кинематографах, описание в романах или даже демонстрация тюрьмы студентам производят гораздо более впечатления, чем когда испытываешь их сам в жизни. Тогда все приспособлено и приурочено к восприятию «ужаса», а в жизни внимание отвлекается массой деталей настоящего, соображениями о будущем.
Бегло осмотрев камеру, я завалился не раздеваясь на кровать и, страшно усталый, сейчас же заснул, не подозревая, что пробуду здесь около трех месяцев и выйду уже один из тюрьмы, без моих убитых друзей.
Наш коридор был самый сырой и холодный, и особенно моя камера, как крайняя. Через день Кокошкина, как чахоточного, перевели в другой коридор, а меня в камеру № 69, рядом с сидевшим в № 70 Шингаревым, где мы с ним все время и просидели.
Камеры были большие, хорошие. Привинченные к стене кровать и столик рядом, над которым за матовым стеклом в стене электрическая лампа (только вечером). Более мебели никакой, так что сидеть приходилось на кровати. Вещи клались на газетной бумаге на полу. Дверь с глазком и небольшое высокое окно с решеткой. Огромное удобство – отсутствие параши и проведенная вода. Раковина с краном и судно с откидывающимся сиденьем, так что чистоту и воздух можно было отлично поддерживать. Пол мели мы ежедневно сами. Так как я здоров и не боюсь холода, то всего хуже было отсутствие света в зимние петроградские месяцы. Лампочка была тусклая и рано гасла. Потом двоюродная сестра принесла лампу и керосин, и я читал до поздней ночи. Надписи на стенах были неинтересные, современные.