До тех пор, пока дело ограничивалось взрыванием скал, товарищи мои были веселы, но когда пришлось убирать камни, нагружать и возить тачку, скука овладела ими. Они были жители долин, и горы наводили на них уныние, и я не мог более отвлекать их от овладевавшей ими по вечерам скуки, которую еще более усиливал раздражавший нервы их шум потоков. То, что увлекало меня, наводило на них тоску, и в одно прекрасное утро я увидел, что и ими овладевал страх. Страх чего? Они не хотели сказать. Я, может быть, поступал неблагоразумно, рассказывая им про свою ненависть к этой скале и, положим, хоть я и не рассказывал про свои ночные видения, которые нередко являлись мне среди тишины в то время, когда другие спали, но, может быть, кто-то из них заметил это или услыхал что-нибудь. Как бы то ни было, они объявили мне, что уже с них будет этого уединения, и расстались со мною друзьями, стараясь отговорить меня от моего намерения.
Однако им не удалось это. Наняв других товарищей, которые несколько подвинули работу, хотя не дали пока видимых результатов, я снова был оставлен один под тем предлогом, что я задумал безумное предприятие и что оставить меня одного значило оказать мне услугу.
В первый раз почувствовал я, что теряю мужество. Я не спал по ночам, великан являлся мне более прочным, более живучим, чем когда-либо, сидящим на одном осколке камня посреди других, которые мне удалось оторвать от целой глыбы. При свете луны, слегка подернутой облаком, он представлялся мне пастухом, стерегущим стадо белых слонов. Я подходил к нему, влезал ему на колени и, цепляясь за его бороду, подымался до его лица и давал ему пощечины своим железным молотом.
— Пастух, — говорил он своим рыкающим голосом, — иди, ищи другое пастбище. Это мое навсегда, ты сам дал мне этих овец, — продолжал он, указывая на разбросанные кучи, — и я намерен кормить их на твой счет до окончания века.
— Это мы еще увидим, — возражал я. — Ты надеешься победить, потому что я один, хорошо, ты узнаешь, что может сделать один человек!
На другое утро я принялся за осколки утеса с таким жаром, что недели две спустя у великана не осталось ни одной овцы, и он опять выказал намерение уйти, сделав шаг к тому месту, где я хотел устроить из него плотину.
Однажды в воскресенье мать и сестры пришли повидаться со мной. У меня было расчищено все место, где случилось несчастье с отцом, луг был окопан канавкой, сочная трава зеленела, прекрасные водяные голубые колокольчики смотрелись в полосу воды. Я поставил деревянный крест на этом месте и сложил из камней скамью. Мать была очень тронута этим, она плакала и молилась и, осмотрев затем наше маленькое владение, четвертая часть которого была расчищена и зеленела, она призналась мне, что не ожидала увидеть такого успеха. Но когда, немного отдохнув, она пошла посмотреть нерасчищенные места, то пришла в ужас и умоляла меня удовольствоваться тем, что сделано.
— Ты можешь, — сказала она, — отдать в наем эту часть для пастбища твоим соседям внизу. Конечно, это будет очень небольшой доход, который все же лучше, чем безумная трата.
Я не соглашался, мать рассердилась немного и погрозила не давать мне более денег. Магелонна, сделавшаяся уже почти взрослой, заплакала из-за меня. Она держала мою сторону и ободряла меня. Она говорила, что хотела бы быть мальчиком и иметь силу, чтобы помочь мне. Ничто не казалось ей более прекрасным, как горы, она поклялась не выходить замуж за городского. Она всегда помнила нашу гору и мечтала возвратиться туда при малейшей возможности. Маленькая Миртиль ничего не говорила, но широко раскрыв свои голубые глаза, как куропатка прыгала между скал в каком-то восторге, который она чувствовала и выражала, не умея отдать себе в нем отчета.