Пастырь должен «разгружать» чужую скорбь и горе. Это и делал он в течение всей своей жизни. Иногда после такой разгрузки «разгруженный» выходил от батюшки в слезах, но с просветленным и умиленным лицом, или без слез, а с одним открытым обновленным взором, выйдет точно поднявшись, прибавив росту. А батюшка, «разгрузчик», сидел в своей келье — и на нем не было лица. Оно полно безграничной сочувственной скорби, в глазах слезы, голос прерывается от них, голос делается каким-то бесконечно мягким, ласкающим, тихим и, вместе с тем, глубоко скорбным. «Вот, — скажет, — была у меня...» — назовет местность, откуда была, и расскажет страшную страницу жестокого горя, столь обычного, нами и не замечаемого, особенно горького, женского горя. Казалось, нечем помочь, муж бьет, дети бьют, муж почти преступник по отношению к семье, дети воры, муж в церковь даже не пускает — украдкой сбежала; все в душе у нее оплевано, избито, все тело болит от побоев и непосильного труда; чуть ли не из петли вынули ее. Петля или прорубь на уме или еще хуже: «убью его». И все это отец Алексий взял на себя — прибавилось новое имя в его молитвах, прибавилась новая вечно памятуемая скорбь в его сердце, прибавилась новая молитвенная забота: лишний раз упорно, постоянно стучать за нее к Богу, за какую-нибудь скорбящую рабу Божию Параскеву. Прибавился тяжкий груз на его больном сердце и любовью болеющей душе. А ей сказано кратко и весело: «Бог милостив, все обойдется, буду молиться за тебя», — и вместе с просвиркой, иконкой и листочком ей отдано дорогое, драгоценное веселье, накопленное молитвой и трудом. Она ушла веселая. Она никогда не узнает, что груз, ею оставленный, бесконечно тяжел.
Нельзя было не привыкнуть за частое служение с ним ко множеству имен, поминаемых им на проскомидии, во время Херувимской, при преложении святых Даров, на заздравных ектениях, в молитвах Богоматери и святителю Николаю (это были вставки, не предусмотренные текстом молитвы, но предусмотренные его любящим и пекущимся сердцем), за водосвятием; служащие с ним привыкли настолько ко множеству поминаемых им имен, что многие из них и сами знали наизусть, но всегда и неизменно прибавлялись в них целые потоки новых имен — а каждое новое имя для него значило — новая слеза, новая горячая молитва, новый вопль к Богу о помощи, помиловании и прощении. Иногда он совершал проскомидию часа полтора и даже больше, вычитывал один, с помощью сослужащих и даже с помощью молящихся в алтаре мирян, целые тетради имен; заздравная ектения на литургии при его служении превращалась в целый поток молитв, плескавшийся безчисленными именами болящих, скорбящих, заблудших, заключенных, путешествующих. Имена эти — для большинства молящихся только имена — жили в нем, как живые существа, наполняя сердце скорбью, горем и печалью, и редко радостью и благодарностью к Богу за милость и счастье. Но это все было только частью его «разгрузки». Он посещал разваливающиеся семьи, приносил мир в семью, ибо он приносил с собой только любовь, только всепрощающее понимание каждого и всех: для него не было виноватых, и оттого виновные молча и тайно начинали чувствовать свою вину. И не виня их, он виноватых обращал к любви и прощению; шуткой, народным словцом для всех понятным и близким. Он рассеивал тучи, низко ходившие над семьей, тучи злобы, будничного, мелкого, самого могучего вседневного зла. Усталый, измученный возвращался он из какого-нибудь московского, а иногда из за-московского захолустья, а дома его ждал накопившийся за его отсутствие народ. Он тотчас начинал прием, новую разгрузку, не отдохнув от только что совершенной. А какого труда стоила «разгрузка» какого-нибудь профессора или современного общественного деятеля, художника, писателя, которых только безысходное отчаяние кидало в его комнатку! Самый приступ к «разгрузке» требовал несколько часов, и совершенно исключительного, душевного, духовного и умственного подвига и труда; «разгрузка» длилась зачастую годами, ибо на место грузов, только что разгруженных отцом Алексием, жизнь нагружала новый тягчайший груз, а сгибавшийся под ним уже привычно и неизменно шел к отцу Алексию, и отказа не было никому никогда.
Он горячо любил и чтил настоятеля оптинского скита отца игумена Феодосия и обоюдно был глубоко чтим этим благодушным, любящим, тихо-величавым старцем. Карточка отца Феодосия стояла на столе у него. Отец Феодосий приехал как-то в Москву, посетил храм отца Алексия и сказал ему: «Да, на все это дело, которое вы делаете один, у нас в Оптине несколько человек понадобилось бы. Одному это сверх сил. Господь вам помогает».
О преподобном Анатолии Оптинском батюшка отзывался с такой любовью, с таким признанием и с таким благоговением, как ни о ком из живущих подвижников и духовных отцов. «Мы с ним одного духа», — много раз говорил он. Связь его с преподобным Анатолием была неразрывна и глубока, хотя у отца Анатолия он был только один раз. Между ними было общение, которое, шутя, близкие называли «беспроволочный телеграф».