Таким увидел Блока Владислав Ходасевич. Его сделанный с натуры словесный портрет совпадает с многочисленными фотографическими портретами, а также воспоминаниями других современников, так что достоверность его не вызывает сомнений. Но нельзя отмахнуться и от того образа, что изваял чуткий, проницательный Андрей Белый, наделенный, по-видимому, даром ясновидения. (Предсказал, например, собственную смерть от солнечного удара: «...Умер от солнечных стрел».) Тот больной, не отводящий завороженного взгляда от могилы человек жил ведь в творце «Стихов о Прекрасной Даме», жил и был, возможно, главным человеком. А представлял его другой, на него мало похожий. И до болезненности правдивый Блок страдал из-за этого.
Поэт Всеволод Рождественский рассказывает, как однажды к Блоку привели знаменитого фотографа М. Наппельбаума, чтобы тот сделал снимок, но Александр Александрович запротестовал: «Я не люблю своего лица. Я хотел бы видеть его другим».
Каким именно — не уточнил, во всяком случае, тогда, но говорил об этом много раз. «Дома и люди — всё гроба», — писал Блок в итальянских стихах. И с ними же, с гробами, сравнил символ Венеции гондолы: «Гондол безмолвные гроба». Человек, который видит таким мир, причем мир, который в данном конкретном случае является воплощением столь дорогой его сердцу красоты, соответствующим образом и чувствует. И опять-таки не таит своих чувств, вопреки столь ценимому им — даже в собственные стихи включил — тютчевскому завету: «Молчи, скрывайся и таи и чувства и мечты свои...»
«Утешься: ветер за окном — то трубы смерти близкой!» Тут ключевое слово — «утешься». Как в следующих строках: «Я саван царственный принес тебе в подарок» сулящее радость слово — «подарок».
Его тетушка Мария Бекетова когда-то записала в дневнике о боготворимом ею племяннике: «Очень знаменит, обаятелен, избалован, но столь безнадежно мрачен». Причины мрачности она, как и полагается тетушке, ищет в его мелких и крупных неприятностях, то есть в перипетиях жизни. Но, похоже, эту вязкую тяжелую мрачность навевала жизнь сама по себе. Оттого-то и искал утешения в вине, ненадолго дарящем суррогат небытия (не оживлялся, вливая в себя стакан за стаканом, а словно каменел, вспоминают современники). Самое же небытие казалось ему сладкой отрадой. Он, умеющий видеть себя со стороны, писал, к себе в первую очередь и обращаясь: «Когда ты смотришь в угол темный и смерти ждешь из темноты».
Да, он ее ждал — ждал долго, терпеливо, томительно («Смерть не возможна без томленья...»), и вот свершилось: «Я, наконец, смертельно болен».
Наконец! Это вырвалось как вздох усталости, но одновременно как вздох надежды и облегчения. «Как тяжко мертвецу среди людей живым и страстным притворяться!» Теперь этому, кажется, придет конец: больше среди живых ему, судя по всему, обретаться не придется.
«Сашина смерть — гибель гения, не случайная, подлинная, оправдание подлинности его чувств и предчувствий», — делилась со своей младшей сестрой овдовевшая Любовь Дмитриевна. Что тут возразить? Смерть и впрямь ведь может быть подлинной и не подлинной, великой и будничной. Однако скептик Ходасевич позволил себе публично задать вопрос: «Но отчего же он умер? Неизвестно. Он умер как-то «вообще», оттого что он был болен весь, оттого что не мог больше жить». Но ведь это свое состояние он предчувствовал, хотя конкретный, «формальный» (позволим себе так выразиться) недуг, сведший его в могилу, тоже был. Каламбур Ходасевича, что-де «он умер от смерти» здесь явно неуместен.
Что ж, каждому свое. «Удел наш, — смиренно писал Блок в статье «Памяти Врубеля», — одним — смеяться, другим трепетать, произнося бедное слово гений».
Первые симптомы грозной болезни биографы относят к апрелю 1921 года. Как раз в это время в журнале «Записки мечтателей» появился подписанный Блоком странный, без обозначения жанра текст под названием «Ни сны, ни явь». Это прозаические кусочки, которые если и связаны друг с другом, то разве что одним: описанное в них могло явиться рассказчику наяву, а могло и во сне. Либо, скорее всего, в полусне. «Я закрываю глаза и передо лшой проходят обрывки образов, частью знакомых, частью — нет».
Что же это за образы? Прежде всего, образ души, путешествующей по миру отдельно от тела.
«Усталая душа присела у порога могилы». Весна, цветет миндаль, мимо проходят то Магдалина, то Петр, то Саломея. Кто-то из них спрашивает у души, где ее тело, и та отвечает: «Тело мое все еще бродит по земле, стараясь не потерять душу, но давно уже ее потеряв». Тут откуда ни возьмись появляется черт и придумывает для души жестокую муку: посылает ее в Россию. «Душа мытарствует по России в двадцатом столетии...»