– Чем потчевать прикажете? – шепнул белозубый пират, и ещё интимнее шепнул: – Белорыбица мировая, к съезду писателей приготовили… Деволяйчик могу сделать, салат?
Коровьев внимательно смотрел на соблазнителя, внезапно протянул ему руку. И тот потряс её обеими руками. Толстяк, не желая отставать от приятеля, также ткнул флибустьеру лапу.
– Ничего не нужно. Мы спешим. Две кружки пива, – приказал Коровьев.
– Две кружки пива, – грозно повторил флибустьер и тотчас, повернувшись, удалился вместе с поражённым официантом. По дороге он, еле шевеля губами, произнёс тихо:
– Пиво из запасного бочонка. Свежее. Льду. Скатерть переменить. Ванотиного рыбца тонкими ломтиками. В секунду. От столика не отходить.
Официант устремился в буфет, а командир повёл себя необычайно странно. Он исчез в тёмном коридоре, вошёл в двери с надписью «Служебная», тотчас вышел из неё со шляпой в руках и в пальто, кому-то встречному сказал: «Через минуту вернусь» – вышел чёрным ходом на Бронную, повернул за угол и исчез. Он не вернулся ни через минуту, ни через час. Он больше вообще не вернулся, и никто его более не видел.
Меж тем публика за столиками в совершённом отупении наблюдала странную пару, вооружившуюся двумя вспотевшими кружками пива. Толстяк наслаждался, погрузив морду в пену и подмигивая на официанта, который как прилип к своему месту на посту невдалеке.
Тут на веранде появился взволнованный хроникёр Боба Кондалупский и плюхнулся за соседний столик, где помещался известный писатель с гордой дамой в шляпе в виде бритвенного блюдечка.
– В городе пожары, – взволнованно шепнул Кондалупский по своей привычке на ухо известному писателю.
Судорога прошла по лицу писателя, но ещё не успел осмыслить сообщённого, как с соседнего столика раздался голос:
– Что ж мудрёного. Сушь такая. Долго ли до беды. Опять же примуса, – козлиным голосом заговорил Коровьев, явно адресуясь к гордой даме.
Не успели за столиком как-то отозваться на это дикое заявление, как все взоры устремились за зелёный бульвар.
Отчётливо видно было, как в высоком доме за бульваром, в десятом примерно этаже, из открытого окна полез дым. Потом в других местах распахнулись рамы.
На веранде посетители начали вскакивать из-за столиков. Только Кондалупский как сидел, так и застыл на стуле, переводя глаза с дальнего дома на толстяка, который в Кондалупском явно вызывал ужас.
– Началось, я ж говорил, – шумно отдуваясь после пива, воскликнул толстяк и велел официанту: – Ещё парочку!
Но пить вторую парочку не пришлось. Из внутренних дверей ресторана появились четверо людей и стремительно двинулись к столику Коровьева.
– Не поднимайтесь, – сквозь зубы сказал первый из появившихся и дёрнул щекой.
Толстяк нарушил приказание и встал из-за стола. Первый идущий тогда, не произнося более ни слова, поднял руку, и на веранде грянул выстрел. Публика бросилась бежать куда попало. Взвизгнула дама в блюдечке, чья-то кружка треснулась об пол, побежали официанты. Но стрельба прекратилась. Стрелявший побелел: за столиком никого не было. На столе стояли две опустевшие кружки, наполовину обглоданный рыбец. А рядом со столика, из треснувшей под кофейником спиртовки ручьём бежал спирт, и на нём порхали лёгкие синие огоньки, и дама визжала, прыгая в горящей луже и зонтиком колотя себя по ногам.
Пора! Пора!
Ветерок задувал на террасу, и бубенчики тихо звенели на штанах и камзоле Азазелло.
Воланд устремил взгляд вдаль, любуясь картиной, открывшейся перед ним. Солнце садилось за изгиб Москвы-реки, и там варилось месиво из облаков, чёрного дыма и пыли.
Воланд повернул голову, подпёр кулаком подбородок, стал смотреть на город.
– Ещё один дым появился на бульварном кольце.
Азазелло, прищурив кривой глаз, посмотрел туда, куда указывал Воланд.
– Это дом Грибоедова горит, мессир.
– Мощное зрелище, – заговорил Воланд, – то здесь, то там повалит клубами, а потом присоединяются и живые трепещущие языки. Зелень сворачивается в трубки, желтеет. И даже здесь ветерок припахивает гарью.
– Осмелюсь доложить, – загнусил Азазелло, – Рим был город красивее, сколько я помню.
– Мощное зрелище, – повторил Воланд.
– Но нет ни одного зрелища, даже самого прекрасного, которое бы в конце концов не надоело.
– К чему ты это говоришь?