Воланд пошёл низко, так что поэт мог хорошо рассмотреть всё, что делалось внизу. Но, к сожалению, летели быстро, делая петли, и жадно глядящий поэт получил такое представление, что под ним только укатанные намасленные дороги, по которым вереницей, тихо шурша, текли лакированные каретки, и фары их во все стороны бросали свет. Повсюду горели фонари, тихо шевелились пальмы, белоснежные здания источали назойливую музыку.
Воланд беззвучно склонился к поэту.
– Дальше, дальше, – прошептал тот. Развив такую скорость, что все огни внизу смазались, как на летящей ленте, Воланд остановился
– Привал, может быть, хотите сделать, драгоценнейший мастер, – шепнул бывший регент, – добудем фраки и нырнём в кафе освежиться, так сказать,
Но тоска вдруг сжала сердце поэта, и он беспокойно оглянулся вокруг. Ужасная мысль, что он виден, потрясла его. Но, очевидно, не были замечены ни чёрные грозные кони, висящие над блистающей площадью, ни нагая Маргарита. Никто не поднял головы, и какие-то люди в чёрных накидках сыпались из подъездов здания…
– Да вы, мастер, спуститесь поближе, слезьте, – зашептал Коровьев, и тотчас конь поэта снизился, он спрыгнул и под носом тронувшейся машины пробежал к подъезду.
И тогда было видно, как текли, поддерживая разряженных женщин под руки, к машинам горделивые мужчины в чёрном, а у среднего выхода стоял, прислонившись к углу, человек в разодранной, замасленной, в саже, рубашке, в разорванных брюках, в рваных тапочках на босу ногу, непричёсанный. Его лицо дёргалось судорогами, а глаза сверкали. Надо полагать, что шарахнулись бы от него сытые и счастливые люди, если бы увидели его. Но он не был видим. Он бормотал что-то про себя, дёргался, но глаз не спускал с проходивших, ловил их лица и что-то читал в них, заглядывая в глаза. И некоторые из них почуяли присутствие странного, потому что беспокойно вздрагивали и оглядывались, минуя угол. Но в общем всё было благополучно, и разноязычная речь трещала вокруг, и тихо гудели машины, становясь впереди, и отъезжали, и камни сверкали на женщинах.
Тут с холодной тоской представил вдруг поэт почему-то сумерки и озерцо, и кто-то и почему-то заиграл в голове на гармонии страдания, и пролил свет луны на холодные воды, и запахла земля. Но тут же он вспомнил убитого у манежной стены, стиснул руку нагой Маргарите и шепнул: «Летим!»
И уж далеко внизу остался город, над которым, как море, полыхал огонь, и уж погас и зарылся в землю, когда, преодолевая свист ветра, поэт, летящий рядом с Воландом, спросил его:
Усмешка прошла по лицу Воланда, но голос Коровьева ответил сзади и сбоку:
И опять уклонились от селений и огней, и вокруг была только ночь.
По мере того как они неслись, приходилось забираться всё выше и выше, и поэт понял, что они в горной местности. Один раз сверкнул высокий огонь и закрылся. Луна выбросилась из-за скал, и поэт увидел, что скалы оголены, страшны, тоскливы.
Тут кони замедлили бег, и на лысом склоне Бегемот и Коровьев вырвались вперёд.
Поэт увидел отчётливо, как с Коровьева свалилась его шапчонка и пенсне, и когда он поравнялся с остановившимся Коровьевым, то разглядел, что вместо фальшивого регента перед ним в голом свете луны сидел фиолетовый рыцарь с печальным и белым лицом; золотые шпоры ясно блестели на каблуках его сапог, и тихо звякали золотые поводья. Рыцарь глазами, которые казались незрячими, созерцал ночное живое светило.
Бегемот же съёжился, лишился дурацкого костюма, превратился в чёрного мясистого кота с круглыми зажжёнными глазами.
Азазелло оказался в разных в обтяжку штанинах – одна гладкая, другая в широкую полоску, с ножом при бедре.
Поэт, не отрываясь, смотрел на Воланда и на его эскорт, и мысль о том, что он понял, кто это такой, наполнила его сердце каким-то жутковатым весельем.
Он обернулся и видел, что и Маргарита рассматривает, подавшись вперёд, преобразившихся всадников, и её глаза сверкают, как у кошки.