Стал Иван настраивать радиоприемник, хотел послушать, что передают и Минск, и Москва. Но, услыхав лишь слабый шум и треск, вспомнил: сели батареи. А новых не достал. В магазине в Великом Лесе их никогда не бывало, как не бывало и в Ельниках. Ехать в Мозырь или в Гомель?.. Специально ради того, чтобы купить батареи, не поедешь, а оказии последнее время не случалось…
«А что, если… в Ельники, к Боговику, подскочить? — пришло в голову. — Говорил же давеча Боговик: не жди, чтобы позвали, — сам приезжай…»
Нашел конюха Кузьму, попросил, чтобы тот хорошенько накормил и напоил коня. И в понедельник, еще затемно, запряг коня, бросил в кошевку свеженакошенной травы, застлал ее постилкой, сел в передок и покатил в Ельники.
Из Великого Леса выехал рано. Пока взошло, заискрилось в небе солнце, миновал Рудню и Поташню — небольшие, хат по пятнадцать-двадцать, деревушки, что жались к берегам нешироких, но полноводных речек: Рудня — Сторчанки, Поташня — Болотянки. Дорога все время шла лесом, лишь изредка выбегала на поле, виляла по песку. И снова ныряла в непролазную чащу — колеса весело тарахтели под сенью могучих вековых дубов, ясеней, кленов. Править не надо было — дорогу конь знал, возил. Ивана туда и назад часто, по разу, а то и по два в неделю: Рудня и Поташня входили в Великолесский сельсовет, да и в Ельники это был кратчайший путь. Поэтому Иван прилег на постилку и смотрел, как набегают, сменяют друг друга толстокорые, с бородами седого мха комли деревьев, одни отдаляются, остаются позади, теряются в разливе кустов, другие снова и снова спешат навстречу; смотрел и думал, что очень уж ему мило и хорошо ехать тут, по знакомому с малых лет лесу, что любит он и эту тесную, глухую дорогу, и мрачные, неумолчно шумящие деревья, и кусты, буйно разросшиеся тут и там, и небо — это большое, бескрайнее небо, что всегда-всегда висит, голубеет над головою, — любит все-все, что растет, живет в этом краю, на не очень-то щедрой, но до боли близкой, родной земле. «Что это я сегодня так расчувствовался? — ловил себя на мысли Иван. — Десятки, сотни раз проезжал и не думал об этом. И вдруг… Гм, так все внутри и млеет, ноет, даже слезы навертываются на глаза, хоть возьми да заплачь… Отчего бы это, отчего?..»
Конь вытащил подводу на поле — широкое, бугристое. Зеленой стеной к самой дороге подступало густое, высокое жито — оно выбрасывало уже колос, цвело, наливалось. Повевал, дышал легкий летний ветерок — жито бралось рябью, умиротворенно шумело, гнулось, по нему одна за другой катились, бежали волны. Вдали замаячила ветряная мельница — стояла обочь дороги на взгорке, неподвижно, как подстреленная птица, свесив крылья чуть не до самой земли. Та самая мельница, которая всю осень и всю зиму ворочала тяжелые жернова и куда все великолесские, и он, Иван, тоже, возили молоть хлеб, выраставший на их песчаных и торфянистых землях.
Тем временем уже изрядно поднялось, щедро слало свет, тепло всему живому солнце. Заискрилась, заблестела роса на травах и листве, очнулись от ночного оцепенения комары, слепни. А птицы! Что вытворяли птицы! Порхали, перелетали с места на место. И конечно же пели — каждая на свой лад славила новый день. В воздухе, казалось, навечно повис многоголосый хор — все и повсюду тенькало, ухало, бухало, бормотало, свистело…
И до Ивана наконец дошло, отчего нахлынула, овладела им такая умиленность. «Да это же… война. И я… не сегодня, так завтра расстанусь со всем этим… И когда снова буду здесь?.. А может… никогда уже и не увижу всего этого. Потому что… Война — это прежде всего слезы и смерть… Слезы и смерть близких и знакомых, сотен, тысяч людей…»
Шевельнулось что-то тревожно-щемящее, тягостное внутри, кольнуло в самое сердце. Остро, как никогда раньше, ощутилась радость от того, что ты живешь, что есть, существует для тебя вот это теплое летнее утро, эта знакомая с малых лет дорога, чистая голубизна неба над головою; есть, наконец, свои, пусть иногда мелкие, но столь необходимые человеку заботы и хлопоты, есть то, с чем каждый день имел дело, о чем думал, болел душою, чем жил. И надо же — не ценил всего этого, не мог себе даже представить, что его может и не быть, — думалось: это навсегда, навечно.
«А оно вон как все внезапно обернулось! Я вот жив-здоров, еду по дороге, любуюсь небом, лесом, полем, слушаю птичьи голоса, думаю обо всем, что придет в голову, а кто-то такой же, как я, уже погиб, уже нет его на свете… Потому что войны без смертей не бывает… Ай-я-яй, это же целые сутки идет война!»
На минуту попробовал вообразить, что происходит сейчас, вот в эту минуту, там, на войне.
И не смог…
«А вдруг… нет нигде никакой войны, вдруг ошибся Боговик, поторопился сказать, не проверив, то, что сам от кого-то услышал?» — кольнула, как иголкой, несмелая мысль.
Дернул за вожжи — поехал быстрее.