Алексеев искренне верил, что «государством же правит безумная женщина, а около нее клубок грязных червей: Распутин, Вырубова, Штюрмер, Раев, Питирим». «Это не люди, — говорил Алексеев, — это сумасшедшие куклы, которые решительно ничего не понимают… Никогда не думал, что такая страна, как Россия, могла бы иметь такое правительство, как министерство Горемыкина. А придворные сферы?» Однажды Императрица предложила Алексееву, чтобы в Ставку приехал Распутин. Если Алексеев и не знал, какова в действительности роль Распутина, то он должен был понять это из слов Императрицы, сказавшей, что Распутин просто молится за Наследника. Тем не менее Алексеев ответил ей, что в случае приезда Распутина подаст в отставку, и, видимо, до конца жизни был убежден, что с тех пор Государь относился к нему с недоверием.
Воейков пишет, и многие исследователи повторяют это за ним, что Алексеев явно радовался отъезду Государя из Ставки, т. е. очевидной опасности для Государя. Воейков рассказывает, как зашел перед отъездом к Алексееву, и Алексеев с «хитрым выражением» на его «хитром лице» «с ехидной улыбкой слащавым голосом спросил»: «А как же он поедет? Разве впереди поезда будет следовать целый батальон, чтобы очищать путь?» Но, во-первых, как уже говорилось, Алексеев сам уговаривал Государя не уезжать. Во-вторых, судя по воспоминаниям Лукомского, Воейков в этот день говорил с ним, а не с Алексеевым. Источником подозрений Воейкова была его неприязнь к Алексееву. Когда Государь первый раз шел на доклад в 1915 г., за ним шли Воейков и Фредерике, но Алексеев захлопнул перед ними дверь, не давая им зайти за Государем, и Воейков говорил: «Мне Алексеев чуть не прищемил нос». Неудивительно, что после этого Воейков так легко называет Алексеева предателем.
2 марта Алексеев продолжал верить сведениям телеграммы 1833, не знал, что эшелоны в Луге не взбунтовались, не знал о роли Совета. К тому же, по словам ген. Дубенского, «ген. Алексеев был ценный начальник штаба и не более» и, может быть, он не мог рассчитать положение так, как это сделал Рузский. По словам Родзянко, «Алексеев производил впечатление умного и ученого военного, но нерешительного и лишенного широкого политического кругозора». Ген. Данилов отмечал к тому же в Алексееве «недостаточное развитие волевых качеств», а Гучков — «недостаточно боевой Темперамент». Великий князь Андрей Владимирович Считал, что Рузский «все же гений в сравнении с Алексеевым, он может творить, предвидеть события, а не бежит за событиями с запозданиями». Кроме того, в Подчинении Рузскому еще месяц назад находился Петроград, Рузский ездил туда по поводу забастовок, а «генерал от бюрократии» Алексеев, заваленный своей работой в Могилеве, со своей «привычкой работать за всех своих подчиненных», Петрограда не понимал. «Работник усердный, — характеризует его Гучков, — но разменивающий свой большой ум и талант часто на мелочную канцелярскую работу». С самого начала Алексеев по свойствам своего характера был склонен верить в мирный быстрый исход событий. «Когда Алексеев был начальником штаба Южного фронта, каждая его телеграмма по сводке дел за день непременно имела хоть одну фразу, где говорилось о колоссальных успехах. И это каждый день», — пишет Великий князь Андрей Владимирович. Алексеев посчитал, что «дорогая уступка» — отречение Государя — спасет армию. «Сам изменяя присяге, он <Алексеев> думал, что армия не изменит долгу защиты родины», — было записано со слов злорадного Рузского.
В 10 ч. утра Рузский отдал Государю ленту своего разговора с Родзянко. Судя по словам Рузского, что он при этом держался, «стиснув зубы», он так и не сообщил Государю, что Родзянко заблуждается и эшелоны в Луге не взбунтовались. Данилов пишет, очевидно, узнав это от Рузского: «Государь взял листки с наклеенной на них лентой и внимательно прочел их. Затем он поднялся, подошел к окну вагона, в которое стал пристально всматриваться». Надо думать, Его заинтересовало не окно… «Наступила минута ужасной тишины, — говорится в записи, сделанной со слов Рузского. — Государь вернулся к столу, указал генералу на стул, приглашая опять сесть, и стал говорить спокойно о возможности отречения. Он опять вспомнил, что его убеждение твердо, что он рожден для несчастия, что он приносит несчастие России; сказал, что он ясно сознавал вчера уже вечером, что никакой манифест не поможет. «Если надо, чтобы я отошел в сторону для блага России, я готов на это», — сказал государь, — «но я опасаюсь, что народ этого не поймет: мне не простят старообрядцы, что я изменил своей клятве в день священного коронования; меня обвинят казаки, что я бросил фронт»[38]
.