Читаем Великий понедельник. Роман-искушение полностью

– И вот еще о чем хочу тебе сказать.

Они сидели друг против друга: статный, рослый, торжественный иудей лет сорока пяти и невысокий, немного теперь ссутулившийся, почти юноша римлянин. Иудей молчал. Говорил римлянин.

– Прости, что перешел на латынь. Но на греческом мне труднее говорить. А я хочу, чтобы каждое мое слово было выражено с предельной точностью, чтобы впредь между нами не было ни малейшего недопонимания…

Первосвященник расположился на стуле из кедрового дерева с высокой и прямой спинкой, а префект Иудеи – на неком подобии табурета, с плоским сиденьем из слоновой кости, без спинки и с кривыми ножками, которые перекрещивались в виде буквы X. И хотя табурет этот именовался курульным креслом и во всем цивилизованном мире являл собой символ верховной и непререкаемой власти, а кедровый стул при всей своей возвышенности и резном великолепии был просто гостевым стулом, седалищем для почетных гостей, со стороны выглядело, что величавый иудей восседает чуть ли не на троне, а римлянин поместился напротив него словно на походной скамеечке.

– Впрочем, если тебе неудобно, изволь, отвечай мне по-гречески. Я греческий понимаю намного лучше, чем говорю на нем. И, насколько я знаю, у тебя таким же образом обстоит с латынью.

Первосвященник ничего не ответил, но слегка наклонил голову, как бы в знак согласия.

Царственный кедровый стул, на котором, по рассказам, любил восседать Ирод Великий, равно как и курульное кресло обычно помещались в левом крыле дворца, во флигеле Августа. Но теперь их перенесли и установили в правом крыле, в Агрипповом корпусе, где располагались покои префекта Иудеи. И здесь, в передней части своего личного жилища, от остальных покоев отгороженной не стенами, а тяжелыми и массивными занавесами, Пилат принимал Каиафу, чтобы, похоже, придать беседе дружеский и интимный характер. Но трон и кресло явно портили замысел и в непривычной для них обстановке еще больше подчеркивали официальность положения, лукавили и подсмеивались.

– В Риме, когда меня отправляли сюда, – продолжал говорить Пилат, – мне было предложено поработать с тобой, а потом сменить тебя на другого первосвященника. «Меняй их каждые три года» – такова была рекомендация. Но, познакомившись с тобой, Иосиф, я понял, что мне было бы очень жаль лишиться такого сотрудника, такого во всех отношениях выгодного для империи партнера: сдержанного, образованного, понимающего, благожелательного. Я написал в Рим и ходатайствовал о том, чтобы первосвященник Иосиф Каиафа по-прежнему оставался рядом со мной и руководил религиозной и общественной жизнью вверенной мне провинции. Я перечислил все твои личные достоинства, которыми ты, безусловно, наделен и обладаешь… Я никогда не говорил тебе об этом, Иосиф. Но сейчас специально говорю, дабы ты знал, что в моем лице ты давно уже имеешь соратника, друга и, если угодно, заступника перед верховной властью, настолько же справедливой, насколько строгой и требовательной.

Каиафа хранил молчание. И тогда Пилат спросил его по-гречески:

– Ты понял, что я сказал? Мне очень важно, чтобы ты…

Первосвященник не дал ему договорить и ответил почти на чистой латыни:

– Всё понял. Я хорошо понимаю тебя. Я благодарен тебе, префект Рима. Я всегда старался быть полезным. Я оправдаю доверие. Говори на родном для тебя языке.

В гулких стенах Агриппова корпуса, в которых, чем ни завешивай стены и ни устилай полы, всегда было голо и гулко, бархатный бас первосвященника прозвучал, как со сцены. Звуки, казалось, вознеслись к сводам, отразились от них, и часть их снизошла до ушей Пилата, а другая – скользнула по потолку и вылетела в колоннаду, чтобы прозвучать перед статуями и исчезнуть в зелени сада.

Пилат виновато усмехнулся и, переходя на латынь, продолжил:

– Я не «префект Рима». Я префект Иудеи, которой мы с тобой вот уже четвертый год совместно управляем по поручению великого цезаря… И, как мне представляется, довольно успешно. Потому что мы всегда сотрудничали. Потому что уважали друг друга. И каждый радел о своих обязанностях, не вмешиваясь в чужие дела. Но в трудные минуты всегда приходили друг другу на помощь.

Каиафа торжественно молчал, прямо и внимательно глядя в сторону Пилата, но не в лицо ему и не мимо лица, а так, чтобы уважительный взгляд его, с одной стороны, чувствовался и ощущался, а с другой – не навязывал себя и не беспокоил собеседника.

– Были, конечно, некоторые недоразумениям в наших взаимоотношениях, – сказал Пилат, глядя вбок, в сторону галереи.

Стул и кресло были так расставлены, что лившийся из колоннады солнечный свет никого не слепил. Но кедровый стул был намного лучше освещен, чем курульное кресло, и пышное одеяние первосвященника, его величавое лицо, массивный нос, алые полные губы, окладистая шелковистая борода были словно специально подсвечены солнцем так, что в бороде даже сверкали и искрились капельки благовоний. Пилат же на своем креслице-табурете не был так подробно освещен, и его фигура затенялась и несколько терялась в широком и гулком пространстве.

– Некоторые, правда, предпочитают называть эти недоразумения ошибками, – продолжал говорить префект Иудеи. – И даже утверждают, что эти ошибки произошли якобы по моей вине. Но пусть это останется на их совести. Или, как вы говорите, пусть Бог им будет судьей… Потому что не ошибается лишь тот, кто ничего не делает. И когда какой-то поступок совершается по незнанию, нельзя обвинять человека в том, что он это сделал сознательно, из каких-то там злых побуждений или коварных расчетов. Такие обвинения – намного большая несправедливость, чем тот поступок, который человек по незнанию своему совершил.

Каиафа безмолвствовал и не шевелился.

– Ну вот, хотя бы случай со знаменами. – Пилат опять усмехнулся и еще более виновато. – Я тогда только что вступил в должность и не все ваши обычаи успел вполне изучить. Валерий Грат, конечно, предупредил меня, что в Город нельзя вносить никакие изображения. Но я подумал, что крепость Антония, во-первых, далеко от Храма, а во-вторых, расположена, собственно говоря, за пределами Города, в предместье, у второй стены. Разве это Город, если вы сами называете этот район предместьем?

– Крепость Антония с севера окружена стенами Езекии и Манасии. Стало быть, это Город и священная территория, – торжественно и сурово объявил Каиафа.

– Но я-то не знал! Я думал – предместье! – с досадой воскликнул Пилат. – И потом: тогда только что ввели изображения императора. И я подумал: они договорились снимать орлов, но как можно снимать со знамен священные портреты? Чья это вообще территория, на которой надо стыдиться императорского лика?!

– Священный город Иерусалим – территория Всемогущего Бога, – глубоким басом по-латыни объявил первосвященник и тихо прибавил к сказанному одну фразу на арамейском, которую Пилат не должен был понять, но должен был расслышать, что она произнесена.

– Заметь, я ввел войска через Рыбные ворота, и сделал это ночью, чтобы никого не смущать, – обиженно продолжал Пилат. – И слова мне никто не сказал на следующий день: ни ты, ни Ханна, ни Наум. К вечеру только в преторий пришел Ирод Антипа и в обычной своей манере болтал о каких-то пустяках, перескакивая с одной темы на другую. И лишь уходя, ощерился на меня своей щербатой ухмылкой, которой скалятся бродячие псы, перед тем как тяпнуть тебя сзади за ногу, и сказал: «Молодец, префект! Они только силу понимают. Ничто другое на них не действует». Сверкнул воровским глазом и ушел… Наутро, ни о чем не подозревая, я уехал в Кесарию…

Пилат виновато и вопросительно покосился на Каиафу, но тот хранил горделивое молчание.

– И еще несколько дней в полной тишине прошло, – вздохнул Пилат. – Потом я понял, зачем эти дни понадобились: надо было собрать толпы людей из Иудеи, из Переи, из Галилеи. Быстро такое множество людей не завербуешь… Их столько на пятый день явилось, что заняли всю площадь перед моим дворцом. И только вошли на площадь, сразу же упали на колени. Молча. Ни единого звука никто не произнес. Похоже, их долго перед этим инструктировали… Я вышел к пришедшим. Но они продолжали молчать, не удостаивая меня словом… Так некоторые обращаются с нашкодившими детьми. Ребенок спрашивает: «Что я не так сделал?» А взрослый сверлит его взглядом и молчит: дескать, сам должен знать, сам сперва осознай, признайся, а я тебя потом высеку… Так я и ушел с площади. А они всю ночь стояли перед моим дворцом. Для священников разбили палатки. Галилеяне натаскали откуда-то хвороста и зажгли костры… На следующее утро я снова вышел на площадь и, обратившись к вашим старейшинам, просил их поведать мне, какая такая беда их постигла и привела ко мне, в Кесарию Стратонову. И тут только кто-то из твоих подчиненных, кажется Наум или этот седой старец, которого вы всегда таскаете за собой, когда надо произвести впечатление, – Исаак, что ли? – он мне объявил: «Перестань осквернять святыни! Бог тебя за это накажет!» И при этом ни слова о значках на знаменах, которые я разместил в крепости Антония!.. Я было подумал: «Не о моей ли персоне идет речь? Не я ли своим мерзким присутствием оскверняю Землю обетованную?»

Каиафа медленно и укоризненно покачал красивой головой, но голоса не подал.

– Я разозлился и уехал в Птолемаиду, – обиженно продолжал Пилат. – Пусть, думаю, толпятся, пока не надоест. Солдатам на всякий случай велел оцепить площадь, чтобы предотвратить возможные стычки с местными жителями. Вы ведь всю площадь изгадили… Два дня меня не было. А когда вернулся, началось представление. Один священник разодрал на себе одежды, бил себя в грудь и вытягивал вперед шею. Этот Исаак – или как его? – подошел к помосту, на котором я сидел, и, как на плаху, положил на него голову: руби, дескать, мне и всему народу, который жизни своей не пожалеет за великие святыни!.. Какое лицемерие, Иосиф. Как будто бы я, ваш правитель и защитник, осмелюсь поднять руку хотя бы на одного не виновного передо мною человека. А тем более – на целую площадь людей! Неужто с самого начала, еще в Иерусалиме, нельзя было спокойно объяснить, привести доводы, выдвинуть просьбы? Зачем было устраивать этот всенародный спектакль, затевать этот почти что бунт, не просить, а требовать, угрожать, ущемлять мое достоинство, унижать вверенную мне власть… И как мне потом сообщили, все это время в Храме, в Иерусалиме, шли молебны и приносились жертвы, как во время стихийных бедствий…

– Меня тогда не было, – строго заметил первосвященник. – Я был по делам в александрийской диаспоре.

– Да, как только ты прибыл в Кесарию, всё сразу стало на свои места, – поспешно прибавил Пилат и с виноватой благодарностью посмотрел на Каиафу. – Ты вошел ко мне во дворец. Мы долго беседовали. Ты мне всё объяснил спокойно и деликатно, как ты это умеешь делать, щадя мои чувства и мягко подсказывая единственно правильное решение… Никогда тебе этого не забуду, Иосиф. Да хранят тебя боги!.. Прости, да будет твой Бог к тебе милосерден и благосклонен!..

Каиафа осторожно склонил голову, а когда поднял ее, еще больше преисполнился величия.

– Стоит ли поминать старое? – изрек первосвященник, и бас его возвысился почти на октаву.

– Прости. Может быть, в моем рассказе я что-то сейчас драматизирую. Но ты пойми мое тогдашнее возмущение! Ведь для нас, римлян, священные изображения императора и орлы на знаменах – такие же святыни, как для вас Город и Храм!

– Ну, полно, полно, – почти ласково и как бы отечески произнес Каиафа.

Пилат же словно еще сильнее обиделся.

– А второй случай, случай с водопроводом! – воскликнул префект. – Тут я, ей-богу, ни в чем не виноват и, как вы говорите, полностью умываю руки! Прежде чем приняться за это дело, мы всё тщательно взвесили и обговорили: с тобой, с Ханной, с другими влиятельными членами синедриона. Мы обоюдно пришли к выводу, что водопровод крайне необходим Иерусалиму и в целях военных, и на случай возможной осады, и вследствие низкого качества воды, и для обеспечения праздничных богослужений. Ханна, ты помнишь, со всем согласился и даже заявил, что акведук должны сооружать непременно римляне, ибо из всех народов они в этом деле самые умелые и признанные мастера. Я сам, несмотря на свою занятность, подключился к проекту и руководил им с начала и до конца: от поиска источников и исследования качества воды до архитектурного решения и выбора стройматериала… Ты знаешь, что в нашем роду воде всегда уделяли первостепенное внимание. Я тебе об этом не раз рассказывал. Мой троюродный дед участвовал в строительстве знаменитого акведука, сооруженного под началом Марка Агриппы, ближайшего друга божественного Августа, того самого Агриппы, имя которого носит здание, в котором мы сейчас находимся. Я сам в последние годы увлекся водой, стал изучать ее природные качества, медицинские свойства и терапевтические воздействия.

Каиафа почтительно наклонил свою голову и царственно ее поднял.

– И тут на сцене опять появляется Ирод! – вдруг радостно воскликнул Пилат. – Как только на синедрионе было принято решение о выделении денег из корвана, буквально на следующий день ко мне в Кесарию прискакал Ирод Антипа с предложением поручить строительство каким-то его, Ирода, подрядчикам. Я ему: «Нет, спасибо, из Рима приедут специальные люди». А он мне: «Не надо из Рима, возьми моих, которые в Кесарии Филипповой строили и в Дамаске». Я говорю: «Римляне лучше знают дело». А он: «Мои дешевле построят, и тебе побольше достанется». Я спрашиваю его: «Ты что, взятку мне предлагаешь?» А Ирод в ответ: «Я предлагаю соблюсти твои интересы, не дразнить народ римскими строителями, а ты это называешь взяткой?» – то есть уже угрожает мне, понимаешь?

– Ты никогда мне об этом не рассказывал, – сказал Иосиф Каиафа, и бархатный бас его еще больше приблизился к мягкому баритону.

– А теперь вот рассказываю, – нервно усмехнулся Пилат и продолжил: – Ну и началось! Сначала поползли слухи, что строительством водопровода Пилат собирается осквернить Город, что он, то есть я, специально так спроектировал свои бесовские арки, чтобы были закрыты чтимые народом Навозные ворота, попрана гробница Давида, которая, дескать, мешает римскому акведуку, и потому тайно решено ее уничтожить. Затем стали утверждать, что деньги на строительство взяты не из корвана, а из основной сокровищницы, к которой даже во время народных бедствий нельзя прикасаться. И вскоре в Городе стали появляться какие-то грязные старики, сумасшедшие пророки, которые преследовали моих работников, клеймили меня позором, пугая народ и предрекая ему различные бедствия и – как это у вас называется?.. Ах вот, вспомнил: «мерзость пустоты»!

– «Мерзость запустения», – задумчиво на греческом поправил префекта первосвященник.

– Ну да, ну да. Не знаю, как эту вашу «мерзость» перевести на латынь. Многое из того, что вы говорите, вообще на наш язык не переводится! – в сердцах воскликнул Пилат, но тут же опомнился: – Прости, Иосиф. Мне до сих пор больно вспоминать. Я ведь как лучше хотел. И вы меня все поддержали… И Ханна благословил!

Тут Пилат снова радостно посмотрел на Каиафу. А тот повторил:

– Ты мне никогда не рассказывал, что Ирод Антипа хотел принять участие…

– Потом всё стихло, – словно не слыша замечания, взволнованно продолжал Пилат. – Слухи прекратились. Народ замолчал. Кликуши с рогатыми посохами исчезли. Но я уже был ученый. Я уже знал, что означает подобная тишина, что это – затишье перед бурей. Вы успели меня научить… А потому я сразу обратил внимание, что в Город стали прибывать толпы каких-то странных паломников, хотя никакого большого праздника не намечалось. И шли главным образом из Галилеи и через Самарию, чтобы, не заботясь об осквернении, быстрее и неожиданнее добраться… В этот раз я, однако, был начеку и за день до начала волнений прибыл в Иерусалим. Служба безопасности давно ожидала провокаций. Но мы не выставили охрану вокруг рабочих, потому что большинство из них были рабы, да и сил у нас было мало… Поэтому паломники безнаказанно закидали камнями рабочих и многих из них убили. А после, вооруженные палками, направились в сторону претория… Саган Амос, который, надо отдать ему должное, всегда мне помогает в трудную минуту, поднял по тревоге всю храмовую стражу. Но мне донесли, что толпа, которая движется к преторию, намного превосходит числом людей Амоса. К тому же сам Амос признался мне, что далеко не за всех своих стражников он отвечает, так как многие из них уже могут быть обработаны смутьянами и фарисеями… Я понял, что придется использовать войска. Однако при этом не хотел еще больше возбуждать толпу. Потому что здесь, в Иудее, не так, как в других провинциях. В других местах империи солдаты обычно остужают пыл, а здесь – только распаляют ярость и ненависть. Поэтому я велел воинам переодеться. И так как за каждого солдата я несу ответственность, я велел им под одежду спрятать кнуты и небольшие дубинки, поскольку, повторяю, мятежники были вооружены палками… Я ввел в дело только две центурии, а не когорту, как потом говорили. И то их составили не себастийцы, а сирийцы, которые постоянно расквартированы в Иерусалиме. Себастийцы, как их ни переодевай, одними своими лицами отличаются от местного населения. Сирийцы же легко сошли за своих. Одну центурию я направил навстречу мятежникам, а другую расположил по периметру площади. Сам я вышел из претория в окружении лишь десяти человек охраны. Да, они были вооружены, потому что жизнью префекта никто не может рисковать, даже сам Луций Понтий Пилат! Но ни один из них своего оружия не использовал. И девять десятых моей личной охраны так и остались за стенами дворца, хотя, разумеется, в любой момент были готовы вмешаться…

Перейти на страницу:

Все книги серии Сладкие весенние баккуроты

Похожие книги