И Филипп стал рассказывать.
Сперва он сообщил о том, что именно сегодня его разрозненные представления вдруг слились в единую и очень последовательную картину – так он выразился.
Затем он стал пересказывать то, что два часа назад пытался объяснить Иуде. О том, дескать, что именно Красота спасет мир. Но для этого она должна сначала соединиться со Светом, а потом проникнуться Добром и Любовью.
Филипп говорил взволнованно и увлеченно. А Толмид смотрел ему прямо в глаза пристальным, холодным взглядом, и холод был чистым и прозрачным, и не было в нем ни осуждения, ни одобрения, а потому холод этот иногда казался почти что теплым.
Два раза Толмид пытался прервать друга. И сначала попросил его: «Ты долго говоришь. Короче не можешь?» Филипп радостно согласился, но, стараясь говорить короче, стал рассуждать еще длиннее и подробнее. Второй раз Толмид заметил: «Ты мне уже об этом рассказывал. Что же тут нового?» И лучше бы он не делал этого замечания, потому что Филипп, вместо того чтобы кратко обрисовать новизну своих построений, вернулся в начало рассказа и стал повторять то, что он уже говорил, всё выдавая за новое и только теперь ему якобы открывшееся.
Толмид решил больше не делать замечаний. И лишь когда в десятый, наверное, раз Филипп заговорил о том, как Красота уже наполнила мир и вот-вот должна его спасти, Толмид не выдержал и спросил:
– Скажи, а болезнь тоже прекрасна?
– Смотря, какая болезнь, – не растерялся Филипп. – Бывают болезни, которые очищают человека. И претерпев эту болезнь, пройдя через связанные с нею страдания, человек…
– И старость прекрасна? – не дослушал Толмид.
– Старость тоже бывает разной. И человек, который прожил красивую жизнь, которому удалось наполнить ее светом и любовью…
– Значит, и смерть прекрасна? – спросил Толмид.
Филипп, который, рассуждая, смотрел то в небо, то на зеленую смоковницу, теперь исподлобья влажно глянул на собеседника и ласково сказал:
– Я не о том говорю, друг мои, что в жизни нашей…
– А я говорю о смерти, – перебил Толмид.
– Представь себе, и смерть бывает прекрасной! – вдруг упрямо и радостно воскликнул Филипп. – Иоанн мне рассказывал, что когда они с Петром и Иаковом вошли вслед за Учителем в горницу, в которой лежала мертвая дочь Иаира, то девочка поразила их своим видом: она была такой спокойной, торжественной, юной и прекрасной…
– А люди захотели, чтобы она вернулась к жизни. Учитель воскресил девочку, чтобы нарушить ее покой и вернуть к страданиям жизни, – перебил Толмид.
Филипп вздохнул, втянул голову в плечи и, помолчав, сказал:
– Опять ты за старое… Не хочешь ты меня понимать. И видеть Красоты и Света не хочешь.
– Не хочу, – признался Толмид. – Зачем себя обманывать? Красота не может спасти мир. Потому что ее слишком мало. Потому что она недолговечна. Какой красивый был сегодня закат. Но солнце село. И где теперь твоя красота?
– А ночь, которая наступает, разве она не прекрасна?
– Ночь спокойна. И спокойна она потому, что в ней мало света.
– В ней есть свет. Но это другой Свет. И тоже прекрасный… И не надо лукавить, Толмид. Я давно и хорошо тебя знаю. Сколько раз я видел, как ты часами сидишь и любуешься цветами. Ты намного больше, чем я, способен ценить Красоту.
– Я не любуюсь. Я смотрю на них и думаю о недолговечности. Цветок распустится, чтобы завянуть. Солнце взойдет, чтобы скрыться за тучами. Красота мимолетна. Радость обманчива. Уродство и страдания постоянны. Помнишь, в Книге Проповедника: «Знаю я все дела, которые делаются под солнцем, и все они – суета и томления духа!..» Суету можно назвать уродством, а томление духа – страданием.
– Знаю я твои истины! – с досадой взмахнул рукой Филипп.
– Не знаешь, – спокойно возразил Толмид. – Потому что, если б действительно знал, иначе бы рассуждал и не цеплялся за призраки. В нашей жизни постоянно только страдание. В страдании мы рождаемся и в страдании умираем. Мы пьем, чтобы не страдать от жажды. Мы едим, чтобы не страдать от голода. Мы тянемся к свету, потому что страдаем и слепнем в темноте. Всю жизнь мы пытаемся наших страданий избежать и от этого страдаем еще больше. «Потому что дни наши – скорби и труды наши – беспокойство; даже ночью сердца наши не знают покоя!»
– Неужто мы никогда не радуемся? Разве когда мы утоляем голод или жажду…
– Мы радуемся, что не страдаем и чтобы снова начать страдать. – Толмид то ли совсем не умел слушать собеседника, то ли так хорошо умел его слушать, что ему не надо было выслушивать его до конца. – И очень многие радуются, когда страдают другие, и эту свою радость называют состраданием. И мудрые, такие, как ты, Филипп, страдают намного чаще и больнее, чем глупые и слепые. Потому что «в большой мудрости больше печали, и кто умножает знания, умножает скорбь». Потому что «сердце мудрых – в доме плача, а сердце глупых – в доме веселья».
– Я знаю Книгу Проповедника. Это – мудрая книга, но в ней очень много грустного…
– Это веселая книга, потому что она искренне рассказывает нам о нашей жизни. К тому же Проповедник о многом умалчивает. Он, например, не говорит о том, что мы не только сами страдаем, но и других постоянно заставляем страдать. С матери нашей начинаем, которая рожает нас в муках. И дальше не останавливаемся. Из зависти, от гнева, а иногда даже по любви мы причиняем мучения окружающим нас людям. А если очень немногие из нас поймут и научатся не причинять страдания людям, то мучить животных мы будем всё равно: мы ведь едим их мясо, убиваем их, чтобы принести жертву – как будто Богу может быть радостно от этой крови, боли, криков и стонов… Помнишь, у Проповедника: «Одно дыхание на всех, и нет у человека преимущества перед скотом»?
– Ну, ты-то мяса не ешь вообще, – улыбнулся Филипп. Но Толмид как будто его не слышал:
– Сегодня утром, помнишь? Они бросали ветки под ноги ослу, на котором ехал Учитель… Зачем было калечить столько деревьев? Чтобы выразить свою любовь и радость? Приветствовать Красоту и Свет?.. Кто им сказал, что деревья не чувствуют боли? Чувствуют. Я знаю. Я долго работал садовником.
– Ветки не многие ломали, – попытался заступиться Филипп. – Большинство резало траву и постилало Ему под ноги.
– Трава тоже чувствует боль, – сказал Толмид. – А мы ходим по ней и даже не задумываемся, что причиняем страдания.
– Ну, этак рассуждая… – начал Филипп. Но закончил за него его собеседник:
– Этак рассуждая, мы должны признать, что больше всего страданий мы причиняем тем, кто мал и совершенно беззащитен.
Немного помолчали.
Потом Филипп сказал:
– А избавиться от страданий можно только тогда, когда откажешься от своих желаний… Я знаю, это твоя вторая истина.
– Это – третья истина. Вторая говорит о причине страданий.
– Хорошо, пусть будет третья.
– Возьми, например, Иакова и Иоанна, братьев Зеведеевых, – продолжал Толмид. – В них уже давно поселилось желание быть ближе всего к Учителю. Учитель пошел им навстречу. Он взял их с собой, когда исцелил от смерти дочь Иаира. Он возвел их на гору Ермон, где, как ты помнишь, никто из нас, кроме Петра, не был и где произошло некое чудо, о котором они до сих пор не смеют рассказывать. Он дважды удовлетворил их желание. И что же? Своей славой они никак не могут насытиться, близостью к Нему никак не могут напиться. Им надо быть самыми первыми, чтобы даже Петр отошел в сторону.
– Ты имеешь в виду тот случай, который произошел вчера, нет, позавчера? Когда Саломия попросила Учителя, чтобы на Пиру ее сыновья сидели справа и слева от Иисуса?
– Неважно, кто просил. Я самой просьбы не слышал. Одни говорят, что братья просили, другие – что за них просила их мать. Неважно. Я видел глаза Иакова. В них были голод и жажда. И душа его страдала… Помнишь, у Проповедника: «Все труды человека – для тела его, а душа его не насыщается»? Так и ты, Филипп, давно уже говоришь о Красоте, но душа твоя этими разговорами никак не может насытиться.
Филипп нахмурился и посмотрел на собеседника если не с обидой, то с разочарованием. А Толмид продолжал:
– Ты можешь так привязаться к своей Красоте, так заболеть ею, что не сможешь от нее избавиться, когда вдруг увидишь, что Красота исчезла, пропала, словно мираж, а впереди тебя – только страдание, боль и унижение. И, испугавшись, отвернешься от Истины и останешься один в пустыне в обнимку со своей призрачной Красотой.
– Это невозможно, – радостно возразил Филипп. – Красота – она и есть Истина.
– Вот видишь, ты уже не в состоянии с ней расстаться. Потому что желание превратилось в болезнь, а болезнь стала грехом.
– Красота греховна? Стремление к Красоте – грех?! – еще радостнее воскликнул Филипп. – Ты думаешь, о чем говоришь?! Я, по крайней мере, ни разу не слышал, чтобы Учитель утверждал подобное.
– Всё может стать грехом, если желание будет слишком сильным, – невозмутимо отвечал Толмид.
– Всё? Даже любовь?!
– Я уже сказал: всё. Любовь – самый мучительный из грехов, если ты любишь то, что приковывает тебя к этому миру. От жадности, зависти, ненависти – от них намного легче избавиться, чем от призрачной любви.
– Призрачная любовь. Это надо будет запомнить. Это любопытно… Ты мне очень интересную мысль подарил. – До этого Филипп стоял, а теперь сел рядом с Толмидом, но не на колени, как тот, а поджав под себя ноги. – Ну, а дальше, как я помню, мы вступаем в царство третьей истины, которая гласит: чтобы избавиться от страданий, надо избавиться от желаний.
– Ты правильно помнишь, – сказал Толмид, глядя прямо перед собой и не обращая внимания на перемещения в пространстве своего собеседника.
– «И обратился я, чтобы внушить сердцу моему отречься от всего труда, которым я трудился под солнцем».
– Ты правильно цитируешь.
– Когда-то я тоже любил эту книгу, – грустно улыбнулся Филипп. – Я знал ее наизусть, как и ты. Но потом… Потом я из нее вырос.
– Я тоже вырос из нее.
– Я сказал «вырос» в значении «перерос», – уточнил Филипп. – А ты продолжаешь расти из Екклесиаста, как ветвистое дерево: из первой ветки растет вторая, из второй – третья… И вроде правильно всё растет. В мире нашем действительно много страданий и уродства, и происходят они главным образом от наших же собственных неправильных желаний, которые, да, очень скоро становятся болезнью и грехом… Всё правильно, друг мой. Но конечный вывод, третья твоя истина, вернее, третье правило – с ним я никак не могу согласиться. То есть логически всё верно, на практике же… Мы не можем отказаться от своих желаний, потому что все мы из желаний состоим. И мир весь состоит из желаний. Даже камень, если его поднять, а потом отпустить, обязательно упадет на землю. Потому что даже у камня есть желание – покоиться на чем-то твердом, а не висеть в воздухе… Понимаешь, отказаться от желаний – значит отказаться от самого себя.
– На самом деле нам не от чего отказываться, – сказал Толмид.
– То есть?
Толмид молчал и теперь смотрел на листья. Филипп тоже посмотрел на листья и увидел, что они шевелятся.
– Что значит «нам не от чего отказываться»? – повторил Филипп.
– Нельзя отказаться от того, чего нет… То, что ты называешь «нашим миром», на самом деле есть только обман, и можно сказать, что его нет вовсе.
Похоже, Филипп и с этой точкой зрения своего друга был знаком. Потому что он закивал головой; вернее, затряс тучным телом, так как шеи у него почти не было и, когда он хотел кивнуть головой, именно тело его кивало, и особенно выпирающий во все стороны живот. А возразил Филипп так, на всякий случай:
– И небо над нами тоже обман?
– В Законе написано, что небо есть «твердь небесная», – скучно и покорно начал отвечать Толмид. – Но разве оно похоже на твердь? Сколько раз люди поднимались в гору, но никакой тверди не видели… У нас горы низкие, хотя мы считаем их высокими. Но в Индии, говорят, есть очень высокие горы. И люди, которые поднимались на них, рассказывают, что, чем дальше восходишь, тем больше понимаешь, что небо – обман и нет никакой тверди…
Филипп сначала снисходительно улыбнулся, а потом откинулся назад, чтобы посмотреть на небо.
Там лунное золото уже успело соединиться с солнечной красной окалиной, и множество звезд появилось, похожих на сыпь или на осадок, за которым действительно меркло и исчезало небо.
– А твоя любимая смоковница тоже обман? – спросил Филипп, продолжая разглядывать небо.
– Конечно. Смотри, сколько на ней листьев. И ни одного плода. Я проверял – ни одного… И видишь, листья шевелятся, а ветра нет, – добавил Толмид.
Филипп посмотрел на дерево, и листья вдруг перестали шевелиться.
Филипп рассмеялся:
– Ты выбрал очень удачное время, чтобы рассуждать об иллюзорности мира. Надо отдать тебе должное.
– Мир всегда нас обманывает. В любое время суток, – сказал Толмид.
– А те смоковницы, которые растут при дороге. На них нет таких больших листьев. Но на некоторых из деревьев уже появились баккуроты… Они тоже – обман и призраки?
– А ты их видишь отсюда?
– Я видел их, когда искал тебя. Один баккурот я сорвал и попробовал. Сладкий. Весенний.
– То было в прошлом. А сейчас ты не видишь и не чувствуешь. Значит – обман, или сон, или может быть сном и обманом.
Филипп перестал улыбаться и серьезно посмотрел на собеседника:
– Вот это интересно. Нельзя ли поподробнее об этой теории?
– Теории бывают у философов. Ты философ – у тебя много теорий. А я человек простой. Я вижу и чувствую и только об этом говорю.
– Ну-ну. И что ты сейчас видишь и чувствуешь?
– Ты говоришь, что человек должен прежде всего познать самого себя, – сказал Толмид. – И вот я сморю на себя и вижу, что наполовину я состою из воспоминаний: того, что я видел, слышал, чувствовал, о чем я думал. А на другую половину я состою из ожиданий: мы кончим говорить и пойдем в Вифанию, я расстелю свою циновку и засну, и мне будут сниться сны, а утром встанет солнце, Учитель позовет нас, и мы пойдем в Город. Я думаю об этом, я вижу свою циновку, я ощущаю, какая она шершавая, я сны свои угадываю и даже нюхаю запахи утра… Наполовину, говорю тебе, я – в прошлом, а другой половиной – в будущем. Но прошлого ведь уже нет. А будущее еще не наступило. И где же я настоящий?
– Ну, это я слышал. Это, между прочим, известная философская теория, которая трактует…
– «Теория», «трактует», – перебил Толмид. – Ты знаешь ее. Потому что она понравилась тебе, ты ее взял и поселил внутрь себя. И кроме нее в тебе живут многие другие теории. Их выдумали другие люди, но ты их присвоил, и они теперь и тебя «трактуют», потому что ты из них состоишь. И так – все люди. Даже я, который пытается избавиться от чужого, как я могу прогнать из себя слова Учителя? Я не могу забыть слова Проповедника, которые словно сами по себе всплывают во мне, и я начинаю говорить его словами, жить его чувствами, видеть его глазами… Мать и отец научили меня говорить, учителя научили думать… А сам-то я где? Разве я придумал свой собственный язык? Нет, каждое слово во мне чужое. Я повторяю слова за другими людьми и обманываю себя, когда считаю их своими собственными. Но словами я выражаю свои мысли… Значит, и мыслей своих у меня нет и быть не может.
– Похоже на Платона. Он много писал о мнениях… Ты и Платона читал, Толмид?
– Платона я не читал. Мне и без Платона грустно заглядывать внутрь себя.
– Но чувства – твои! – воскликнул Филипп, протянул руку и принялся бережно гладить плечо друга. – Чувствуешь? Это твои ощущения и твои чувства.
– Чувства у людей постоянно меняются. Сейчас я чувствую одно, через мгновение – другое. Приходят и уходят. И сами по себе живут. Это – как ручей. Что-то всплывает, а что-то уходит на дно. Струи текут, но капель в них не видишь. Сидишь и смотришь, не в силах остановить… И кто умеет задержать радость? Кто способен утопить горе?.. И где в этом течении тысячи чувств истинный ты?
Филипп убрал руку и перестал гладить Толмида. А тот вдруг сказал:
– Помнишь, в Капернауме Учитель поставил перед нами сына Петра и сказал, что все мы должны уподобиться этому мальчику? А иначе, дескать, не видать нам Царства Небесного. И многие начали спорить о том, что Он имел в виду… А мне так кажется: в ребенке меньше обмана, потому что он не знает жизни, и ему труднее обмануть других людей. В нем больше искренности, потому что к себе он относится несерьезно, самопознанием не занимается и, значит, себя не теряет. В ребенке больше радости, потому что нет в нем мудрости… В нем больше, чем в нас, чистоты, потому что он еще не успел так привязаться к себе и к своим желаниям, чтобы они стали болезнью и грехом… Дух у него нищий – поэтому он ближе к Небесному Царству. Сердце у него чистое – поэтому он лучше видит Бога… И конечно, нам надо брать с него пример. И, став как ребенок, увеличивать в себе искренность, радость и чистоту. Тогда с каждым днем мы будем всё больше и больше умаляться, пока наконец не достигнем своей первозданной чистоты, и радости, и искренности, которые действительно были в нас тогда, когда мы еще не родились, не появились еще в этом злом и лживом мире.
Сказав это, Толмид повернулся к Филиппу. И видимо, что-то поменялось в освещении, потому что лицо его уже не казалось стертым: ожили черты его, во взгляде появился торжествующий блеск, а над переносицей между бровями вдруг выступило небольшое, но яркое родимое пятно.