– Как доехал? Надеюсь, всё было благополучно? – участливо спросил первосвященник.
Пилат ему не ответил. И они молча вступили в темные и гулкие Яффские ворота. А когда вышли из ворот и пошли по непривычно пустынной улице, Пилат сказал:
– Закатом, говоришь, любовались? У меня в Кесарии закаты намного лучше. Потому что солнце садится в море. И нет этой уродливой пустыни, которая тянется, тянется одна и та же…
Пилат замолчал, улыбчиво глядя на первосвященника. Тот выждал, не продолжит ли префект оборванную фразу. А потом как бы отечески и наставительно возразил на греческом, чтобы не испытывать затруднения в подборе слов:
– Пустыня по-своему прекрасна. На закате – особенно. К тому же, правду сказать, ту местность, через которую пролегал твой путь, неправильно называть пустыней. Настоящие пустыни начинаются к югу и к востоку от Города. Там – действительно пустыни…
– Вся Иудея – сплошная пустыня, – по-латыни возразил Пилат. – К востоку, к западу – какая разница. Голо и пусто. Тоскливо, Иосиф. Камни, похожие на овец, и овцы, похожие на камни. И пыль, пыль. Люди цвета пыли, грязные и немые. И солнце, словно в дыму. Что тут может быть красивого?
Каиафа сперва внимательно посмотрел в лицо Пилату, а затем снисходительно потупил взгляд:
– Не обижайся, Иосиф. Ты сам виноват: приучил меня доверять тебе и говорить с тобой искренне. Я очень ценю за это наши отношения. Ибо искренность между политиками – вещь дорогая и редкая. Не так ли?
– Спасибо за твои слова, Пилат, – откликнулся первосвященник. – Наши чувства взаимны. И оба мы знаем об этом.
– Нет, есть симпатичные места, – сказал Пилат. – К Кесарии я привык, и мне там даже нравится. На берегу Иордана я знаю несколько уголков, где можно развеяться и отдохнуть душой. Сядешь под пальмой с блюдом свежих фиников и с чашей хорошего вина… В Галилее красиво! Зелень свежая. Множество ярких птиц. Озеро очень живописное, особенно западный его берег… Но я редко бываю в Галилее. И, мягко говоря, по мало приятным поводам.
Каиафа согласно закивал головой.
– Но ехать по Иудее, ты прости меня, сущая тоска, – сказал Пилат и рассмеялся. – Иногда даже хочется, чтобы кто-нибудь напал, например, разбойник какой-нибудь выскочил со своей бандой. Ну, чтобы стряхнуть с себя тоску, развеяться и вспомнить молодость!
– Бог с тобой! – укоризненно воскликнул первосвященник. – Никогда не говори так! Накличешь беду… Я давно хотел тебя упрекнуть. Ездишь с горсткой людей. А вдруг, упаси господь, и вправду на разбойников наткнешься?!
– Но они сначала на Лонгина набросятся! – радостно воскликнул Пилат и так, похоже, увлекся, что перешел на греческий и забыл, что на этом языке ему надо коверкать слова. – Мы ведь эти переодевания затеяли для того, чтобы Лонгина приняли за меня, а меня – за одного из его охранников.
– Если они нападут слева, твой центурион и другие всадники тебя в первый момент прикроют. А если они нападут справа? Они прежде всего убьют тебя.
– И ты думаешь, что я, римский всадник, который два года прослужил в Германии и сражался с самыми свирепыми воинами в мире, дам себя убить каким-то вшивым… прости, жалкому сброду, который никогда не видел настоящей войны и вооружен ржавыми ножами и сухими палками? Да каждый воин из моей охраны перебьет с десяток этих вонючих бродяг и останется без единой царапины!
Каиафа с высоты своего роста посмотрел на молодого человека не то чтобы высокомерно, а с ласковым сожалением.