Поэтому, когда в Кремле появилась блестящая, запряженная двенадцатью белыми аргамаками каптана Морозовой, толпы так навалили на поезд, что двенадцать вершников, правивших конями, могли очищать себе путь только при помощи длинных кнутов, которыми они хлестали москвичей направо и налево, не разбирая, по каким частям хлесталось выносливое московское тело, по плечам ли, по головам, или по самому рожеству: «побьют-де, не воз навьют»… «за битого-де двух небитых дают»… «тем-де море не погано, что псы налакали, в том-де спине не стыдоба, что кнутом стегали» — такова московская философия исконе бе…
Но москвичи разочаровались… Заглянув в окна каптаны, они увидели, что там, уткнувшись в уголок, сидит какой-то боярчонок, припав лицом к ладоням, и горько-прегорько плачет…
Но когда они оглянулись назад, то с ужасом увидали, что какая-то клячонка тащит жалкие дровнишки и в дровнишках, на соломе, прикованная за шею к колоде, лежит сама Морозиха рядом с сестрою и, потрясая цепью, вопит:
— Православные! Рабы Христовы! Воззрите на мя, грешную и недостойную, яко сподоби имя господь Павловы узы носити за крест правый… Держитесь этого креста, православные, держитесь, вот он! Держитесь за него, аки за ножки Христовы!..
Она глянула на дворец, на царские переходы и подняла обе руки, еще громче потрясая цепями…
— Радуйся, царю, радуйся, яко сподобил мя еси великия славы, радуйся, царь московский!
Народ глянул на переходы и боязливо начал сымать шапки…
С переходов, прячась в углубление, глядел царь Алексей Михайлович, бледный и гневный… Стоявшая там же полузакрытая фатою царевна Софьюшка, увидав Морозову, с плачем бросилась к отцу, да так и повисла у него на шее…
ГлаваVIII. Московка на Украине
Неприглядна московская сторонка…
Тяжело, безотрадно оставаться долго мыслью все в этой суровой стороне. Томительно и невыносимо витать воображением по этой неприветливой земельке с ее мрачным историческим прошлым, носиться мыслью по земляным тюрьмам Пустозерска и Мезени да холодной Даурии либо по темным кельям монастырей: Угрешского, Ферапонтова, Кириллова, Воскресенского с их узниками, томящимися там десятки лет за свои убеждения, каковы бы они ни были… Не над чем тут отдохнуть усталой мысли, не над чем с любовью остановиться и всеживотворящему воображению… Невесело московское прошлое…
Мысль невольно тянется к жаркому югу, к яркому солнцу, к чарующей природе, к другим людям, с другими заботами, кроме трегубой аллилуйи, с другими страданиями и радостями.
Воображению хочется отдохнуть на Украине, хоть и там лилось немало слез и крови, да все не так, не из-за того…
Мы видели, как в 1668 году в Гадяч во время «русальных игрищ» привезли на возу с трупами обезображенное тело гетмана Брюховецкого, как оплакала его молодая жена-гетманша, Олена Дмитревиа, урожденная княжна Оленушка Долгорукова. Не привелось, однако, молодой вдове, похоронивши своего мужа Ивася, воротиться на свою родимую сторонку, в Москву белокаменную: Дорошенко отправил ее в тогобочную Украину, за Днепр, в Чигирин, в свою гетманскую резиденцию.
За горем и слезами, в тоске по родине и в горькой кручине по безвременно погибшем муже не видала Оленушка Брюховецкая всей красоты тех полей и цветущих долин, лесов и лугов, степей и байраков, речек и переправ, цветущих сел и городов с вишневыми садочками, вербами и левадами, по которым и мимо которых везли казаки знатную московскую полонянку с ее старою нянею Аксентьевною. Точно во сне, снился ей этот рай земной, по которому в самую роскошную весеннюю пору везли ее, горькую, осиротелую. Смутно остался ей в памяти только Киев, где они переправлялись через Днепр: на красивых горах и холмистых взгорьях, весь в цвету и зелени, с высокими печерскими стенами и церквами, весь залитый весенним солнцем, нарядный и пестрый от сновавших по улицам его чубатых и усатых черкас и черкашенок, увитых с головы до ног цветами и лентами, бряцающих монистами и серебряными подковками своих красных и желтых Черевичек; все это показалось ей чем-то вроде дивных «соний», видений во сне, и все это было так не похоже на родимую, но суровую Москву, где женское личико пряталось от людских глаз, как нечто зазорное, греховное, бесовское, и где даже дети, казалось, не смели резвиться из боязни, чтобы их игры не приняли за «бесовские игрища»…