Читаем Великий раскол полностью

Соковнина, видимо, удивила, и удивила приятно, эта черкасская вольность: пришла баба, молодая и красивая, в комнату, где находился посторонний мужчина, пришла сама и не прячется! Не закрывается ни фатой, ни рукавом, не ахает и не убегает, как черт от ладану. Он даже молодцевато приосанился при виде молодой черкашенки, у которой, ему припомнилась сейчас московская песня,

Лицо белое — набеленное,Брови черные — насурьмленные.Глаза серые — развеселые…

Все это действительно было у молодой, красивой украинки, только не «набеленное» и не «насурьмленное» по московскому обычаю, а природное. Соковнин и бороду свою русую с краснецой молодцевато оправил.

— Так Нероновы времена, сказываешь, настали на Москве, Федор Прокопьич? — продолжала Брюховецкая начатый разговор.

— Нероновы и Диоклетиановы, матушка Олена Митревна, — отвечал гость, взглядывая мельком на красивую черкашенку-гетманшу. — Развели это сестер в разные темницы: Федосеюшку заточили в печерском подворье, а Дуню — на Алексеевском монастыре под приставы. И каких это с ими диоклетианских мучений ни проделывали, и сказать я тебе, матушка, не умею. Первое дело, силком и к церковному четью-петью волочили. Нейдут это сестры, не хотят иметь общение с никонианы, так их — срам сказать! — кладут это на рогожные носилки и несут к четью-петью, словно бы мертвое тело… Сама посуди, каково это!

Брюховецкая грустно качала головой и молчала… Ей представлялись эти грязные рогожные носилки и на них эти пышные боярыня и княгиня, которых она видела когда-то во дворце на самых почетных местах, в самых дорогих нарядах или же в блестящих, раззолоченных каптанах «с аргамаки многи и гремячими чепьми»… И вдруг — на рогожахк. Ей вспомнилось окровавленное, обезображенное лицо мужа на груде мертвых тел… Она невольно вздрогнула… Это смерть стала за плечами…

— И откуда это все взялось у сестер, я и ума не приложу, — продолжал Соковнин. — Вить в девках да и замужем уж были они тихи, что овечки, скромницы такие, что и сказать нельзя, мухи не обидели, и что, бывало, ни скажешь им — «Федосьюшка, мол, сделай, мол, то-то и то-то», либо «Дуняшка, поди, мол, принеси», — не перечили ни в чем и никому. А тут на поди! железные какие-то стали, адамантовые… Несут это которую по двору к четью-петью, увидит она кого, и ну стонать к носильщикам-ту: «Увы мне! Ох, утомилася я, старицы, постойте немного!» Ну, те и спущают носилки наземь, а она ну вещать: «Зачем де волочите меня? Разве-де я хочу с вами молиться? Никак! Не почитаю я вашей-де службы!» И уж достанется тут и Никону, и попам, и архиреям, всем сестрам по серьгам и по черезичкам… И что ж бы ты думала, Митревна! Со всей Москвы валит народ, и худородные, и вельможные жены, только бы посмотреть, как волочат в церковь боярыню либо княгиню, да послушать их горяченькой проповеди… Уж и вправду горяченькая, ох, горяченькая!

— Яки ж се сестры, скажить, будьте ласкови, и за що их так, мов злодиив, москали мордують? — спросила пани гетманова, заинтересованная рассказом Соковнина.

— Это, пания ваша милость, мои сестры будут родные, значит, сестренки: старшая — вдова боярина Морозова, а молодшая будет княгиня Урусова, — любезно отвечал Соковнин.

— За що ж их, мов турки Байду, катують?

— За крест, ваша милость, за крестное сложение.

— Як за хрест? — удивилась пани гетманова. — Хиба ж у вас у Москви вира татарська тепер чи турецька?

— Нет, пания ваша милость, — улыбнулся Соковнин, — у нас, сказать бы, ноне два креста: един крест старый, истовый, это двуперстный будет, а новый, никонианский, это троеперстый… так вот, сказать бы, кто истовова креста держится, тово и мучают…

— А за що? Хиба не все одно, що двома пальцями бога славити, чи трема, чи усиею рукою?

— Нет, государыня, это, сказать бы, не все едино… Правда, сказать бы, оно и тово, коли бы не тово…

— От чудни москали! — пожала плечами пани Дорошенчиха и улыбнулась. — Мабудь им ничого бильше робить, так коло пальцив заходились… От народець! От чудна порода!

Соковнин потупился и тоже улыбался, а Брюховецкая все-таки мыслью витала над этой «чудной», но ей лично дорогой родиной: «батюшкова она и матушкина родимая сторонка».

— Выбачайте, пане! — спохватилась пани гетманова. — Що ж було дальш з вашими сестрами?

— А все так, посемест сидят во узах, и караулят их, словно Стеньку Разина.

— Се б то того козака с Дону, що хотив Москву до-горы ногами поставить?

Соковнин снова сниходительно улыбнулся.

— Ну, ваша милость, Москва-те, сказать бы, больно широка и тяжела: не так-ту, сказать бы, ей легко в гору ноги подымать… Гораздо тяжела наша матушка Москва живет.

Он остановился и поглядел на задумчивое лицо Брюховецкой.

— Мамо! Мамо! — зазвенел Гриць, радостно влетая в светлицу, откуда уж он успел улизнуть. — Я пиду с хлопцями слухать, як он там кобзарь про козака Голоту спивает -

Як на Голоти шапка бирка,Зверху дирка,Травою пошита,Витром подбита…

И Гриця след простыл…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже