Читаем Великий раскол полностью

Стрельцы шли лениво, босиком, уложив сапоги и ранцы в телегу. Ворота рубах расстегнуты, потому жарко, упека, ни облачка на небе, так и марит. Скучно. Один, наиболее других, по-видимому, скучающий, вот уже с полчаса как тянет монотонную и скучную, как это голое поле, песню:

На-до-е-ли ночи, на-до-ску-чи-ли, да на-до-ску-чи-ли;Со ми-лым, со ми-лым друж-ком раз-лучили, со милымдружком разлучили…

Вдали виднеется сельская церковь, но до села еще немалое пространство, еще поле, а там пригорок, а там еще поле. На том поле что-то метлешится: не то стадо, не то табун коней… Но не стадо и не табун: что-то в воздухе мотается, словно бы ширинки на шестах… Кой там прах!

Эх и надоскучили,Со милым дружком разлучили!..

Чем ближе подвигались туда стрельцы с телегою, тем яснее видно было, что там народ, много народу. А то не ширинки на шестах, а церковные хоругви.

— О дожге, знать, молебствие, — решил певучий стрелец. — Ух и надоску-учили!..


— А ты выплюнь песню-то, али не видишь! — строго заметил певуну старый стрелец.

— Что ее плевать! Не скоромная…

— То-то, не скоромна, а тебе бы все с родительницей!

— Зачем родителей поминать? Не чай на мне крест. Пододвигаясь еще ближе, стрельцы заметили, что вся дорога и часть поля по обе стороны дороги заняты сплошною массою народа — мужиками, бабами, девками, ребятишками. Над ними возвышались хоругви и образа на шестах.

Телега остановилась. Стрельцы подошли к толпе. Народ кучился вокруг хоругвей и образов, и там же, в середине, виднелся старенький поп в бедном облачении, с книгою в руках и такой же завалящий, в стареньком крашенинном подрясничке и с косичкой в крысиный хвост, пономарь с кадилом. Поп стоял на шибко пожелтевшей от засухи полосе ржи и, нагнувшись с некоторыми из мужиков к ниве, что-то рассматривал.

— А ты, бачка, не трошь ево, — предостерегал попа седой мужичок, — онне скрючит…

— Мене не скрючит: я евово чем, — указывал попик на свой засаленный и местами прожженный угольками из кадила епитрахиль.

— Ево, братец ты мой, не скрючит: на ем, на бачке-то, свята одежа, — говорит другой мужик.

Стрельцы втерлись в круг, оставив у телеги только одного товарища.

— Что у вас тутай-ка, братцы, али о дожге? — спрашивали стрельцы.

— Како об дожге? Вон видишь ево, дьявола? — отвечал бойкий парень-боровлянин.

— А что, милый?

— Вон, залом заломил аспид.

— Ой ли? Ах!.. Эко дело!

— Да, брат, не в дожге сила… дожгя нам боженька даст… а вон он анафемской.

— А кто ж он будет, милый человек? — любопытствовал стрелец.

— Знако, из никониан, што щепотью крестются… Вон у нас от того хлебушка и не родит, третий год голодуха, пухнем без жратвы, и скотинка падает, помирать пришло… А все никонцы…

Оказалось, что это было общественное молебствие, заклинание нечистой силы в «заломе», найденном бабами на одной полосе ржи. От этого страшного «залома» и неурожай, и голодуха, и мор на скот. А от кого самый «залом» — знамо от кого: от недоброго человека, что по-новому молится, тремя перстами «воображает», так толковал старый пономарь своим боровлянам. А от «залома» одно спасение: молебень крепонькой со «всепетою», да чтобы сам батюшка «сквозь патрахиль залом-от вырвал с корнем»… Тогда и все крепко будет…

— А ты, батька, молебенец-то покрепче загни, — упрашивали мужики…

— Со всепетою, слышь, родной.

— Да чтобы и меч, и глад, и трус; вверни, кормилец, и глад, потому с голоду помираем.

— Да, да, кормилец, уж не пожалей, поядреней молитву закати…

— А уж мы все окарач молиться будем…

— До поту, что и говорить!

— И еще тебе, родной, гривну миром накинем…

— Ладно, ладно, православные, — успокаивал их попик, — свое дело знаю, не занимать-ста этого добра.

— Да ладанцем, батька, не скупись: кури в нашу голову, чтобы тошно ямустало, больше дыми…

Началось молебствие. Народ действительно молился «окарач»; все так покатом валялось по дороге и по межам, крестясь и колотясь головами о пыльную дорогу, о колючую траву. Это была детская, невинная, но жаркая молитва, голодный, болезненный стон.

Когда началось пение, рогожа на этапной телеге приподнялась, и оттуда выглянуло бледное, но все еще прекрасное женское лицо. Оно смотрело с недоумением и широко крестилось, обратив глаза на старые, неподвижно висевшие в пыльном воздухе хоругви и закоптелые иконы.

— Миленькой, а, миленькой! — тихо обратилось бледное лицо к молившемуся тут же стрельцу.

— Что, матушка Федосья Прокопьевна? — отозвался он.

— Помоги мне, миленькой, встать и помолиться.

— Сичас-сичас, матушка.

Стрелец бережно приподнял арестантку за руки. Зазвенели ножные кандалы.

— Спасибо, миленькой братец.

Колодница при помощи стрельца вылезла из телеги и стала на колени. Глядя на хоругви и на голубое небо, она горячо молилась и плакала. К ней подошли дети, что не могли протолпиться в середину серой массы, и с боязнью глядели то на ее бледное, нежное лицо, то на заржавелые кандалы.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже