Церемония подходит к концу. Что ж, обойдутся и без меня. На Бибигуль можно положиться во всем, а уж в таких вещах она знает толк, как никто. Всего лишь за сутки ею сделано все, что только можно сделать за деньги. За большие, серьезные деньги, столь существенные для тех, кто не знает пока, что такое искорка под самым сердцем.
Радужных бумажек я приказал не жалеть.
Медленно спустившись с паперти, я побрел по аллее, вдоль длинного ряда надгробий, изредка останавливаясь около знакомых, мраморных, а все-таки почти живых лиц. Впрочем, знал я здесь почти всех. И нам было бы о чем поболтать, если бы искусство ваятелей могло наделить истукана даром речи…
Не знаю, тверд ли в вере был мой молодой друг. Скорее всего нет. Он был еще не в том возрасте, когда всерьез задумываешься о душе. При жизни. Но теперь, может статься, для него нет ничего важнее, чем посылочка с пищей духовной с общака. И поэтому пусть будет сделано все, что только в силах Церкви Единой, и да будет покойно его душе в том мире, о коем нам, пока еще живым, известно и много, и мало, а по сути — ничего. Кроме того, что он, мир этот, есть.
Иначе — зачем все?
Я посмотрел Аллану Холмсу в лицо всего один раз, прощаясь. И не стал целовать холодный лоб, хотя хотел бы сделать это. Он был хороший парень, и я не отказался бы от такого сына; к сожалению, мой Джанкарло вырос человеком недостойным, на мои деньги он выучился на искусствоведа, а теперь позволяет себе нарушать мои указания и, более того, заповеди Господни. Даже сегодня, в начале церемонии, он лапал глазами всех дам без разбора, и это было просто омерзительно. Я никогда не был евнухом, я ценю женскую красоту, и дивный лик Мадонны, заказанной некогда папой Сикстом, недаром украшает мой кабинет (разумеется, подлинник!), но с того дня, когда мы с Бибигуль поручились друг за друга перед лицом Господа, я не позволял себе нарушать чистоту веры жалким прелюбодеянием…
Ох, Джанкарло, Джанкарло, боль моя отцовская!..
Да, я не позволил себе попрощаться с Холмсом, как того бы желал. Наверно, потому, что он не понял бы этого и не одобрил. Аллан, полагаю, рассматривал наши контакты сугубо как деловые. А жаль…
Но, кроме того, я знал, что там, под высоко поддернутым саваном, слегка обнажающим смуглый лоб с выбившейся прядью волос, в общем-то нет лица. Ни за какой гонорар ни один из специалистов, приглашенных к телу, не взялся сделать так, чтобы Аллана Холмса можно было показать пришедшим проститься. И я не мог не поверить мастерам такого уровня.
…В сердце снова кольнуло…
Они выкололи ему глаза напоследок, вот в чем вся штука. Когда мы впервые встретились, у парнишки был взгляд злого щенка, и он никак не желал слушать, что говорят старшие. Пришлось надавить через Рамоса, на которого мальчик молился, и лишь тогда, даже позже, когда сам Рамос вышел из игры, мы нашли общий язык. Хотя, надо сказать, в отличие от своего божка-инспектора, Холмс не был психопатом. Фанатиком? Возможно. Но это все-таки не одно и то же…
«Будет трогательно и величественно», — пообещала мне Бибигуль и сдержала слово. На моей памяти так провожали немногих, и каждого из них я знал едва ли не с детства. Лишь самые близкие друзья или по-настоящему достойные враги получали такой прощальный дар, и это справедливо, потому что самый дорогой подарок — тот, который уже нельзя отнять.
И я не думал, что когда-нибудь дам «добро» на церемонию такого разряда, казалось: уже не для кого. Я остался один. Друзей нет. Врагов тоже нет. В смысле, таких врагов, которых я не проводил еще по этой самой аллее…
…У скамейки, просторной и чистой, я остановился и ненадолго присел. Устали ноги. Может быть, стоит рассчитать врачей и набрать новых? Нет, не думаю. Моим можно доверять, мы притерпелись друг к другу за столько лет. А старость не лечат, и дело здесь вовсе не в гонораре…
Да, Бибигуль превзошла самое себя!
Я видел: на самых тупых лицах — а такие есть, к сожалению, среди моих сотрудников — блестели слезинки, когда брат Игнасио, настоятель белых бенедиктинцев, тот самый, чьи шансы когда-нибудь стать папой далеко не потеряны, произносил проповедь. Неподдельная боль была в его медовом голосе и искренняя печаль, и даже мне показалось на миг, что почтенный аббат взошел на кафедру, повинуясь только лишь и исключительно велению собственной, не ведающей корысти души.
И я оценил его красноречие.
Я видел: сплел пальцы на груди и стиснул их так, что побелели костяшки, сам Слоник, хладнокровный исполнитель моих наиболее жестких указаний, когда простер руки к слушателям слепой ишан Хаджикасим, по специальному вызову прилетевший из жаркой Мекки, которую поклялся не покидать еще десять лет назад; не слабеющий с годами голос его вознесся к небесам, и отзвуки его были слаще сицилийского вечернего вина.
И я оценил его старание.