Всей картины боя им, пешим ратникам, было отселе не видать, никто из них не знал даже, что речка, к которой уже не раз сбегали испить водицы и торопливо облить разгоряченную голову, зовется Неглинкою и течет прямо к городу Москве. Шли и стояли, прея на жаре, жевали запасенный хлеб, у кого был, и снова шли. Вспятились о полден, развели костер и кормились кашею, не снимая ни оружия, ни шеломов, так приказал боярин. Отовсюду слышались топоты коней, ржание, почасту долетали крики боя, в воздухе все время стоял гул. Один раз невдали проскакал сам князь Михайло, на атласном черном коне в сбруе под серебром и в дорогой зеркальной броне, и мужики рванули было его посмотреть, но боярин, истошно завопив, воротил бегущих и, ругаясь, установил строй.
К пабедью, однако, их снова тронули вперед, и тут, уже при виде деревянной, ярко пылающей с одного краю крепости, на них густою и яростною толпою вновь ринула конная московская рать. Кони с оскаленными мордами и орущие всадники, казалось, были всюду. Какой-то седатый боярин, большой, на большом коне, скакал напереди с воеводским шестопером в руке, и тверских мужиков враз разметало, точно вихорем. Кто не лег, порубан, бежали, прячась по-за клетями и огорожами, улезали ползком. Степан свалился куда-то в овраг (что и спасло), на него пал какой-то мужик; побарахтавшись, узнались, оказалось – Птаха. С отчаяньем Степан выдохнул:
– Сыны!
– Здеся… Лешак сухой, едва не задавил! – выругался Дрозд. Близняки бежали с ним, и теперь один за другим тоже свалились в овраг. Парни были в крови, их трясло, оружие потеряли оба. «Батя, батя, – бормотал один, – батюшка!» Другой же закатывал глаза и хрипел. Степан, опамятовав, подрал рубаху, стянул кой-как парню кровоточащую рану и, видя, что тот уже и не стоит, натужась, взвалил сына на плечи. Так и потащились. Где тишком, где ползком. Птаха нес две остатние рогатины, Степан – сына. Солнце садилось, и по низам повело сырью. Звериным чутьем вылезли они к прежнему месту, с которого утром начинали бой. Их окликнули. У Степана уже дрожали ноги, и, окажись впереди москвичи, он бы, верно, сел на землю и сдался. Но то были свои, тверские. И конница, что маячила в сумерках над погасшею темною землей, была своя, тверская. Чьи-то заботливые длани приняли из сведенных, онемевших рук Степана обеспамятевшего парня, уложили на телегу, подали целебное питье. Подошел сухой мужик с морщинистым, как бы вмятым ликом, спросил строго:
– Покажи, цего навертел тута? – Ловко размотав тряпицу и деранув засохлую кровь, – парень дернулся и застонал, – знахарь сперва густо смазал рану чем-то пахучим, потом шваркнул лепешку из целебных трав и вновь, уже по-годному, перевязал раненого. Степан заметался было, думая, чем отплатить знахарю, но тот, поняв движение мужика, легко отвел рукой, кинув не без гордости:
– Мы мзду от князя емлем! – И, отворотясь, занялся другим раненым.
Степан стоял на дрожащих ногах, смотрел, отходя, тупо слушал, как конные кмети взапуски ругают своих бояр: «Бороздин виноватый, боле никто! Не поспел, старый хрен! Вишь, мужиков дуром посекли!» И лишь постепенно начинал понимать, что дуром посеченные мужики, это они сами, и что кругом – свои, и тверская рать не разбита, как он уже помыслил в овраге, и, отходя, переставая трястись, видя, что и парень, испивши горького отвара, приходит в себя (а уж волок-то из последних сил, не чаял донести живого!), Степан наконец понял, что они спасены, и – заплакал.
– Эк, уходило мужика! – сожалительно проговорил кто-то из комонных. Откуда-то вновь вывернулся Птаха Дрозд, сунул ему прямо в бороду мису мясного горячего отвара, и Степан пил, обливаясь, всхлипывая и успокаиваясь от горячей сытной пищи.
Темнело. Там и тут вспыхивали костры. Ратные все спорили, все поминали Бороздина, не подошедшего вовремя с полком, выискивали иных виновников неуспеха… Все дело, однако, было в московском тысяцком, Протасии.
Протасий из утра не покидал Москвы. Уже когда на Неглинной развернулось сражение, он предоставил Юрию самому руководить боем, а когда тот потерял половину конницы и потребовал подкреплений, Протасий отослал из города на подмогу Юрию последние верные князю дружины пришлых рязанских бояр и мог бы теперь, заняв ворота верными себе людьми, сдать город великому князю. Он не сделал этого. Сидя в тихом покое, он, казалось, слышал гул сражения и знал, что Михаил одолевает. Видел, как Родион кидает свою кованую рать в сумасшедшие сшибки, раз за разом теряя людей, как Юрий, разметав рыжие кудри из-под шелома, мечется по полю, пытаясь остановить бегущих; прикидывал, перешли или еще не перешли тверичи Москву-реку у Красного… Протасий сидел один, палатние холопы не пускали к нему никого. Он как сидел с вечера, так и не лег в постель. Да так бы, может, и просидел все сражение, но вдруг двери расшвыряло, словно ветром. Старший сын, Данила, возник перед отцом. Лицо обожженное боем, стремительное:
– Батюшка! Что ж это! Надоть дратьце альбо уж – город сдавать Михайле! Чего бы одно! – И – привалил к стене.