— Вам виднее, — усмехается Фило. — Только если ты так уж совестлив, зачем же тогда в интенданты идти? Служить орудием королевского произвола — вроде бы не самое подходящее занятие для порядочного человека.
— Так это по-вашему, мсье. А Паскаль-старший — потомок старинного судейского рода, жалованного дворянской грамотой еще при Франциске Первом. У него свои понятия о чести. Да и не по доброй воле пошел он в интенданты, а единственно для того, чтобы избежать тюрьмы и не осиротить трех нежно любимых детей, и так уж обездоленных безвременной смертью матери… Надо вам знать, мсье, — разъясняет черт, — в 1638 году правительство прекратило выплачивать ренту мелким капиталовладельцам. Возмущенные рантье взбунтовались, и кто бы вы думали оказался главным подстрекателем беспорядков? Этьен Паскаль! Разгневанный Ришелье, само собой, приказал упечь его в Бастилию, и опальный математик скрывался в Оверни, терзаясь беспокойством за семью, которую из предосторожности оставил в Париже. Счастливый случай умилостивил грозного кардинала. Он отменил приговор и пожелал облагодетельствовать прощенного выгодным назначением. Великие люди, знаете ли, охотники до широких жестов, хоть и нередко совершают их из мелкой мести. Дескать, вот как, сударь? Вы против меня взбунтовались? Так не угодно ли послужить под моим началом?
— Тсс! — перебивает Мате разболтавшегося черта. — Слышите? Чьи-то голоса…
— В самом деле, мсье! Это здесь, на втором этаже…
И в то же мгновение Этьен с его письменным столом погружаются во мрак, и перед филоматиками возникает новая картина. Широкая деревянная кровать. Оплывшая свеча в медном шандале. Юноша с волнистыми, разметавшимися волосами лежит на высоко взбитых подушках. Лицо его — продолговатое, с крупным носом и выпуклым лбом, на котором темнеют крутые, вразлет, словно бы удивленные брови, — совершенно бескровно. Девушка лет семнадцати-восемнадцати (маленький, энергично сжатый рот, ясные решительные глаза, на лбу и на щеках следы недавно перенесенной оспы) кладет ему на голову мокрую, вчетверо сложенную салфетку.
— Ну как? — спрашивает она участливо. — Тебе не легче, Блез? Тот с трудом расклеивает спекшиеся губы.
— Спасибо, Жаклина. Теперь уже легче… Ступай поспи.
— Не хочется. Я здесь посижу, на скамеечке.
— Ступай. Мне и вправду легче.
Девушка слегка улыбается, отчего лицо ее принимает чуть лукавое выражение.
— Тем более. Чего доброго, опять уткнешься в свои чертежи.
— Хорошо бы, — полугрустно, пoлyмeчтaтeльнo признается Блез.
— Нет, нехорошо. Совсем нехорошо, — горячится Жаклина. — Эта противная машина убьет тебя.
— Противная? — В карих глазах Блеза ласковая, чуть снисходительная усмешка. — Ну нет! Она добрая, умная. Я люблю ее. И ты люби.
Жаклина неожиданно прыскает в кулак. Как можно любить то, чего не знаешь? Все эти стержни, пластинки, колесики… Она ничего и них не понимает. Но брат говорит, что этого и не надо. Важно полюбить замысел. Понять самую суть.
Мир наводнен числами, и с каждой минутой их становится все больше. Развивается промышленность, возникают новые мануфактуры. Растет, ширится торговля… Сотни людей заняты подсчетами. Не производством новых ценностей, а всего только подсчетом их. Скучная, неблагодарная работа! На нее уходят дни, недели… Много тысяч часов отдано однообразному, утомительному, такому, в сущности, нетворческому занятию, как подсчет. Разве не обидно?
— Еще бы! — вырывается у Жаклины. — Достаточно взглянуть на отца. Этьен Паскаль, уважаемый математик, ночи напролет корпит над отчетными ведомостями!
— Ну вот, сама видишь. Так разве не стоит помучиться немного? Хотя бы для него. Для него, который столько сделал для нас! Ты-то разве не переломила себя ради его благополучия? Там, в Париже, — помнишь? Когда играла перед Ришелье в «Переодетом принце». Не хотела ведь сначала, а согласилась все-таки, когда тебе намекнули, что это может спасти отца от тюрьмы.
Юное, в оспинках лицо Жаклины заливается краской. Она пренебрежительно фыркает. Подумаешь! Ну согласилась, ну играла…
— Да, играла, — поддразнивает Блез, любуясь ее смущением, — и «несравненный Арман» пришел от тебя в восторг и даже назвал «дитя мое». А потом сказал: «Передайте отцу, что ему незачем больше скрываться. Он прощен!» И все это сделала ты… Теперь моя очередь.
Жаклина растрогана.
— Ну конечно, Блез! Ради такого отца, как наш, стоит пострадать. Если… если только из твоей затеи что-нибудь выйдет… Ох, прости, пожалуйста! — покаянно спохватывается она, уловив укоризненный взгляд брата. — Прости меня, Блез, но ведь это длится столько времени! Мы уже счет потеряли твоим моделям. Сколько их было? Сорок? Пятьдесят? Все разные: из слоновой кости, из эбенового дерева, из меди и бог знает из чего еще… Я дня не упомню, когда у тебя не болела голова. Ты изводишь себя, нанимаешь самых лучших, самых дорогих мастеров. А какой, спрашивается, толк? Даже они тебя не устраивают!
— И кто, по-твоему, тут виноват? — спрашивает Блез, явно задетый. — Они или я?
Подбородок Жаклины упрямо вздергивается.
— Что за вопрос! Конечно, они.