Новенькая говорит, что нет, значит, наверное, есть. Надо будет доложить об этом Гадди, когда он зайдет с обходом. А можно тебе один секрет рассказать? Я все болезни заношу в «Дневник», чтобы понять, какая у меня. Когда знаешь – уже чуточку выздоравливаешь.
Все, кто сюда попадают, думают, что это какой-то позор, и целыми днями рыдают. Но я тебе вот что скажу: мы просто сидим под замком. И никакой это не конец света, это просто начало Полумира.
Альдина говорит, там, за воротами, все то же самое. Только здесь чокнутые носят сорочки, говорят что думают и режим у них построже, чем у чокнутых снаружи. Те целыми днями разгуливают в рубашках и галстуках, считают себя свободными и время от времени спрашивают друг дружку: как считаешь, я не чокнулся?
А чокнутых эти не-чокнутые ненавидят, запирают их в Полумире и носа сюда не кажут даже в дни посещений, потому что глубоко-глубоко внутри боятся, вдруг их больше не выпустят. Всех тех, кто надоедает им во внешнем мире, они свозят сюда: за то, что некрасивые, за то, что непослушные, за то, что бедные. Богатые – те с ума не сходят, а если сходят, их помещают в другую клинику, со всеми удобствами. Одна Новенькая, еще до тебя, была когда-то богатой, потом обеднела и до того себе нервы поистрепала, что совсем чокнулась и здесь очутилась.
Дефективных вообще удобнее держать в одном тайном месте, где их никто не увидит, словно их и не существует. Как в той рекламе: «Марафет – и пятен нет».
В Полумире, объясняю я Новенькой, все делятся на две команды: чокнутые против не-чокнутых. Мы пытаемся обыграть их, они – нас. Не-чокнутые – как фигуры на шахматной доске: надзирательницы ничего не значат, зато всегда стоят друг за дружку; медсестра идет за половину врача, но может делать уколы; Лампочка вдвое дороже, она бьет нас электричеством, когда мы не слушаемся; Гадди – самый главный, потому что ничего не делает, но все за всех решает. Лампочку ты узнаешь сразу, она точь-в-точь уборщица из той рекламы, Синьора Луиза: «Пораньше начнет, пораньше закончит… И ершиков не признает». Я как-то ей об этом сказала, но она не смеялась. Она вообще, как электрический провод, – всегда под напряжением. Ага.
А тебе нравится реклама по телевизору? Новенькая щурится, что я воспринимаю как «нет». А что тогда, можно узнать? Песни, рисунки, числа? Двузначные я умею складывать в уме, но Гадди сказал, что это симптом болезни, и мне нужно перестать все считать. Достал спичечный коробок, встряхнул, чтобы спички сделали тик-тик, и добавил: мол, голова – как этот коробок. Набьешь его до отказа сегодня, набьешь завтра, а кончится тем, что он вспыхнет, и от всех твоих слов да чисел только пепел останется. Женский мозг меньше мужского, оттого и горит легче. Потом достал спичку, чиркнул о шершавый бок, закурил трубку и ушел, оставив клубы дыма по всему отделению.
Только это вранье, говорю я Новенькой. Если бы так легко было все поджечь, я бы давным-давно снова увидела свою Мутти. Неправда, что она умерла, как Гадди говорит. Вечная-Подвенечная мне в этом призналась через пару дней после того, как я от Маняшек вернулась. Приобняла за плечи и говорит: мама тама, мама тама, мама тама. И на башню показывает, где Особо Буйных держат. Потом рубашку расстегнула и груди свои дряблые мне сует. Тебе, кричит, тебе. И я вижу: на этой бледной, сморщенной груди кулон болтается с перламутровым глазом, Мутти его всегда на шее носила. Хотела было отобрать, да она так развопилась, что прибежала медсестра Жилетт и вколола успокаивающее, от которого старушка потом весь день проспала. Прозвище это, кстати, в честь бритвы, потому что у Жилетт не только усики, но и бородка пробивается. Зато сердце у нее большое. Ну вот, а к побудке кулона Мутти уже не было. Я спросила Гадди, не он ли забрал, когда обход делал. Но он даже глаз на меня не поднял. Наслушавшись чокнутых, говорит, сам рехнешься. Твою бедную маму призвал всеблагой Господь, лучше помолись за нее, да и за себя тоже.
Только я ему не верю. Мне Мутти перед отъездом к Сестрам-Маняшкам пообещала: мол, как я ее здесь оставлю, так здесь и найду. А она никогда мне не лгала и падучей не страдала. Однажды мы с ней нашли сморщенное семечко от яблока, что нам давали на обед. Так Мутти спрятала его в карман сорочки, и, когда нам разрешили выйти во двор, мы выкопали ямку, сунули туда семечко и присыпали землей.
– И что теперь? – спросила я.
– Нужно дождаться дождя.
– А после дождя?
– Ничего особенного.
– А потом?
– Снова ничего.
Разочарованно оглядев напоследок крохотный холмик, я пнула острый камень.
– Зато, когда вернешься, найдешь на этом месте крохотное деревце.
Я пожала плечами:
– Мне и тебя достаточно, – а потом захныкала, вцепившись в ее подол.
– То, что мы любим, по-прежнему существует, даже если кажется, что оно исчезло.
– А на самом деле?
– А на самом деле оно растет и ждет.
Два дня спустя меня забрали к Маняшкам.
Новенькая, похоже, даже не слушала, так что я, утерев глаза рукавом сорочки и высморкавшись в край простыни, продолжаю рассказ.