— Бурбоны довели французов до того, что даже тирания Наполеона вспоминается ими как время свободы. Вчера наш сосед по ложе, судя по внешности, бывший военный, узнав, что я русский офицер, сказал, указывая на бурбонские лилии: "Благодаря вам птица [173]
исчезла. Ну да черт с ней. А все же у нее были клюв и когти. Но скажите, что мы будем делать с этими проклятыми капустными листьями?" Такое умонастроение показывает, что Франция еще не безнадежна. Но право, нам лучше поспешить в Южную Америку. Тамошним молодцам сейчас приходится туго, и наша помощь была бы для них весьма кстати.— Чего же вы ждете? Я уже вижу вас, кавалергардского полковника, с копьем и в набедренной повязке, во главе отборного сброда из оборванцев креолов и размалеванных индейцев.
— Чего я жду? Я жду, пока вы, мой друг, постигнете истину слов лорда Байрона, который говорил: «Кто бы из нас стал заниматься литературой, если бы имел возможность делать что-то лучшее?» К тому же Париж отпускает от себя бедных пилигримов не так легко, как принимает их к себе. Если бы только я искал одного уединения, то непременно поселился бы здесь, в Париже. По моим наблюдениям, в этом огромном городе я единственный человек, не занимающийся никакими делами. Все другие так заняты своими собственными интересами, что я мог бы провести здесь свою жизнь совершенно незамеченным.
Эти слова побудили меня задать ему вопрос, который живо меня интересовал: почему он избегает общества женщин и любых разговоров о них? По моим наблюдениям, ни здесь, ни в Петербурге Лугин не имел ни одной связи, а в разговорах с женщинами неизменно бывал холодно-предупредителен. Мой вопрос смутил его, но я имел бестактность настоять на нем.
— Мой друг, — сказал он наконец тоном, который я никогда не слышал от него, — известная вам вилен-ская пуля пощадила человека, но убила мужчину.
Я покраснел и промолчал, чувствуя, что мои извинения и оправдания только усилят впечатление от моей бестактности. Но признание Лугина заставило меня по-новому взглянуть на него. «Как, — думал я, — неужели это обстоятельство, не скажу совершенно ничтожное, но, без сомнения, не заслуживающее большого внимания со стороны столь могучего ума, могло заставить его играть своей жизнью и не видеть для себя лучшего поприща, чем где-то под экватором подставлять свой лоб под испанские пули?» Я и сейчас, когда на закате моих дней пишу эти записки, отвергаю это мое предположение, как отверг его тогда, в дни моей молодости, поскольку оно мало соответствует возвышенному духовному складу моего друга, каким я его знал.
Весной 1818 года мое подражание Карамзину было напечатано на мой счет и не принесло мне ничего, кроме убытков. Мне не везло на родине так же, как и в России. Я стал задумываться о своем будущем, между тем как Лугин, видя мою озабоченность, посмеивался и утешал меня на свой лад.
— Полно, друг мой, — говорил он, — сама судьба указывает вам другой путь. Вы сами видите, что публика еще не способна оценить ваш талант. Поскольку вы не можете поглупеть, чтобы быть понятным ей, следует ждать, пока публика поумнеет настолько, что будет готова воспринять ваши творения. Но, боюсь, это случится не скоро. А тем временем вы имеете прекрасную возможность увидеть свет, узнать людей и, быть может, вписать свое имя на скрижали славы до того, как эта дама сама соблаговолит призреть вас. В самом деле, что вам делать в Париже? Разве вам не противно дышать одним воздухом с людьми, которые хотят быть Маратами контрреволюции и требуют расстреляния каждого, кто приобрел земельные угодья духовенства? Послушайте, я твердо решил этим летом оставить Старый Свет: он быстро дичает и скоро здесь будут ползать на четвереньках. Едемьте со мной. Теперь свобода разговаривает только по-испански. Libertade! Вслушайтесь в эти божественные звуки, в них слышны отголоски речей римлян времен республики.
Признаюсь, я все охотнее прислушивался к словам моего друга. В самом деле, говорил я себе, разве не полезно мне будет совершить путешествие на ;запад, раз уж я повидал восток? Сопоставив свои впечатления, изучив нравы диких и цивилизованных народов, я смогу лучше постичь людские страсти и увереннее судить о причинах человеческих поступков, а мои наблюдения дадут мне богатый материал для моих будущих книг. И потом, надев однажды офицерский мундир, неужели я так и не понюхаю пороха? Рассуждая таким образом, я вдруг понял, что все мои резоны, которыми я пытался оправдать перед собой мое новое сумасбродство, совсем не имеют того значения, какое я хбтел им придать; в действительности же мне просто не хотелось разлучаться с Лугиным, и я готов был идти с ним куда и на что угодно. Влияние этого человека на меня было уже таково, что полностью парализовывало мою волю, если она шла вразрез с его намерениями и желаниями. Будь что будет, решил я, видно, уж русским суждено брать над нами верх.