Заводы олонецкие и уральские, тульский и сестрорецкий поставляли ружья, пушки, ядра и холодное оружие на всю армию, освободив казну от необходимости покупать вооружение за границей. При заводах открывались свои школы, в кои набирали учеников из солдатских и поповских сынов. Обучали их не только заводским делам, но и математическим наукам. Жалованье тем ученикам назначалось от казны – полтора пуда муки в месяц да рубль денег в год. А у кого отцы были зажиточными или получали на службе более десяти рублей за год, сыновьям тех ничего от казны не давалось, – во все время на своем коште могли их отцы содержать.
Большая надежда была у Петра на молодых людей, обучавшихся за границей. Не все же там лодыря праздновали, а получали полезные знания, как получал их он сам во время своего пребывания у иноземцев.
– Ох, ученье-мученье! – с глубоким вздохом произнес старик Стрешнев, вспомнив свою школярскую пору. – Бывает, что и теперь, при старости лет, во сне мучаюсь, будто все еще в учении нахожусь. Проснешься – и заплюешься на сон. А учился – нисколь не совру – по своим годам прилежно, и учитель задавал урок по силе, чтобы я затверживал скоро. Но как нам, кроме обеда, никакой иной отлучки не полагалось и сидели мы на скамейках безсходно, то в большой летний день приходилось великие мучения претерпевать, и я так от того сидения ослабевал, что становился снова беспамятливым: что с утра выучил наизусть, то к вечеру и половины не знал, за что меня, как нерадивого и непонятливого, нещадно секли. А ежели учитель днем отлучался, то жена его понуждала нас громко кричать, хотя б и не то, чему учены были, но только б наш голос ей слышен был, не то, дескать, сон нас сморит… Ох, ученье-ученье, истинно что мучение от него, – еще и еще вздыхал Стрешнев.
– Такие твои побаски, Тихон Никитич, нам ни к чему, – недовольно замечал ему Петр. – Нам повсеместно надобно учение насаждать, а тебя послушать – завяжи глаза да бежи от школярства прочь. Негоже так.
– Да я молчу, молчу, государь. Только тебе про то молвил.
– И мне не для чего слушать такое.
– К слову пришлось, – объяснял Тихон Никитич, чувствуя себя виноватым.
– Как ни трудно бывает в учении, а пребывать неучем никак не возможно. Я неграмотных женихов венчать запретил, и никакого послабления тому быть не может, а что касательно розог, то они хорошо ученью способствуют, и обижаться на битье в молодости лет не след никому.
– Ну, прости меня, государь, что душу твою взбередил, – взмолился Стрешнев. – Безо всякого умысла язык болтал. Сделай милость, прости.
– Прощу, ладно, – отмахнулся от него Петр, но продолжал: – Срамно сказать, что у нас в Сенате такие есть, кои не умеют фамилию свою написать. Как же мне на них в важных делах полагаться?.. И жестокую войну вести надо, и большую торговлю налаживать, и обучение недорослей не запускать, и корабли, крепости, города строить, – за всеми делами не можно мне одному усмотреть. Не вездесущий свят-дух. Инде могу оказаться, а инде меня вовсе нет. И прошу вашей помощи общее наше дело править.
– Всемерно стараться станем… За великое счастье почтем еще больше тебе служить… Помогать будем как только сможем… – в один голос проговорили Стрешнев, Ягужинский и Мусин-Пушкин, а Толстой поднялся с места и, поклонившись, сказал: – Дозвольте заверить царское ваше величество, что вся моя жизнь – служба вам.
– Непорядков намного больше, нежели налаженных дел. На что, к примеру, такое похоже? – достал Петр из кожаной сумки листок с донесением. – Вот, фискал сообщает… – И прочитал: – «В Устрицком стану дворянин Федор Мокеев сын Пустошин уже давно состарился, а ни в какой службе и одной ногой не бывал, и какие посылки жестокие на него ни бывали, никто взять его не мог. Одних дарами угобзит, а кого дарами угобзить не может, то притворит себе тяжкую болезнь или возложит на себя юродство и в озеро по бороду влезет. И за таким его пронырством иные и с дороги его отпущали, а егда из глаз у посыльщиков выйдет, то юродство свое откинет и, домой явившись, яко лев рыкает. И никаковые службы великому государю кроме взбалмошного огурства озорного не показал, а соседи все его боятся; детей у него четыре сына выращены, и меньшому уже есть лет осьмнадцать, а по сей год никто из них ни в какую службу выслан не был». Придется не иначе как к Ушакову в застенок сего дворянина забрать, чтобы направить на путь истинный.,. Или вот… – достал Петр другой листок. – «У крестьян писцы ворота числят двором, хотя в избе народу сам-шесть или сам-десять, и пишут всех одним двором, а рядом, за другими воротами изба бобыльная, всего на одну душу, но пишут все равно – двором. По здравому рассуждению надлежит крестьянские дворы считать не по воротам и не по дымам избяным, а по проживающим в избе людям, по владению землей и засеву хлеба». О таком рассуждении фискала хорошо подумать надо, подсказка изрядная, и по ней должно истину изыскать, как дворы считать.